В приёмной — бархат, зеркало, столик с альбомами. И вот тут Морозов задержался.
Кресел было два, и оба стояли не так, как их ставят: развёрнуты друг к другу, а одно отодвинуто от столика вершков на восемь и слегка косо, как отодвигают, вставая резко. На столике — два стакана. Точнее, стакан и подстаканник без стакана: второй стоял на полу у ножки, целый, пустой, поставленный, а не уроненный.
Морозов записал: сидели двое, пили чай; один вставал резко; посуду за собой никто не убрал.
Он вспомнил при этом декабрьскую комнату на Свечном, где чужой гость унёс свой стакан, и подумал, что за девять месяцев в этом городе научился читать чайную посуду не хуже, чем следы на снегу.
На столе стояли ванночки — три, с проявителем, с водой, с закрепителем; жидкость в них была старая, выдохшаяся. Рядом лежали пинцеты, стеклянная мензурка и стопка отпечатков — свежих, ещё волнистых от сушки: портрет дамы в шляпе, дважды; портрет офицера; детская группа.
А слева от стола, у стены, стоял шкаф с негативами — высокий, с ячейками, и в ячейках, рядами, стояли стеклянные пластины в конвертах, помеченные номерами.
В третьем ряду сверху зияла пустота: одной коробки не было. Морозов измерил взглядом: коробка на полсотни пластин, вершков десять в длину.
— Что здесь стояло? — спросил он, обернувшись к двери, где мялся ретушёр.
Осип Гроховский, худой молодой человек лет двадцати шести, с длинными пальцами и красными веками, посмотрел на шкаф и заметно побледнел.
— Не могу знать, — сказал он.
— Осип… по батюшке?
— Мартынович.
— Осип Мартынович, вы здесь третий год работаете, а негативы у вас в номерном порядке. Что стояло в третьем ряду?
Ретушёр молчал.
— Хорошо, — сказал Морозов. — Тогда скажите иначе. Есть у Эдуарда Карловича негативы, которые он держал отдельно от прочих?
Гроховский облизнул губы.
— Есть, — сказал он тихо. — Только я их не касался, вот вам крест. Хозяин их сам держал и сам печатал. И ключа от той коробки мне не давали.
— Что на них?
— Публика, — сказал ретушёр.
— Какая?
— Разная, — сказал Гроховский и посмотрел в пол. — Господа. Дамы. Только не такие, как в альбомах.
Морозов помолчал, глядя на пустое место в третьем ряду.
Дело складывалось быстро, чисто и очень удобно: фотограф, державший отдельную коробку с негативами, которые не показывают в альбомах; поздние посетители под вуалью и с поднятым воротником; пропавшая коробка; удавка из собственной портьеры, взятая под руку, — то есть убийство без обдумывания, в разговоре.
Складывалось так удобно, что Морозов, стоя над телом, поймал себя на неприятной мысли: он второй час на месте, а версия у него уже готова целиком, и он не сделал для неё ровным счётом ничего.
— Пётр Артемьевич, — сказал он приставу. — Ателье опечатать, никого не пускать, включая господина ретушёра. Швейцара и дворника — ко мне на Офицерскую к трём часам. И вот ещё что.
— Слушаю.
— Кто вам сообщил об убийстве?
Пристав удивился.
— Как кто? Помощник ихний, Гроховский, прибежал в часть.
— В котором часу?
— В девять с четвертью.
— А в отделение когда доложили?
