— Карл Иванович отписал мне о тебе весьма… лестно, — произнёс он. Голос у него был спокойный, но в нём чувствовалась скрытая сила. — И записка твоя с печатью забавной — тоже занятна. Дерзко. Я люблю дерзость, если она умом подкреплена.
Он развернул грамоту ротмистра и начал читать вслух, не таясь.
— «…человек редкой находчивости… при осаде применил средства и хитрости, доселе не имевшие широкого применения… спас гарнизон, когда надежда иссякала… в боевой тактике зело сведущ…»
Стольник читал быстро, пробегая глазами строки. Лицо его оставалось непроницаемым, как у сфинкса. Но когда он дошёл до места, где фон Визин описывал нашу диверсию в турецком лагере и подрыв артиллерии, левая бровь боярина поползла вверх. Очевидно, он читал письмо Карла Ивановича не впервые, но оно по-прежнему его впечатляло.
— Пушки взорвали? В лагере врага? — он оторвал взгляд от бумаги и посмотрел на меня в упор. — Ночью?
— Истинно так, Борис Андреевич.
— Люди, которые были с тобой, вернулись все?
— Да, все живы. Дело сделали без потерь.
Он хмыкнул, отложил письмо. Сцепил пальцы в замок.
— Ладно. Бумага терпит всё. Поглядим, что ты за человек.
Начался допрос.
Нет, это была не беседа. Это был стресс-тест. Вопросы летели в меня, как стрелы, без паузы на раздумья.
— Сколько людей потеряли при осаде невозвратно? Точную цифру!
— Восемьдесят семь.
— Какова численность турок была?
— Изначально около тысячи. Но после нашего подрыва в их стане, железных ежей и рва у острога, к нам подошло несколько сотен.
— Кто командовал рейтарами после ранения фон Визина?
— Карл Иванович и командовал до победного. Ему помогал вахмистр Маттиас.
— Почему Орловский-Блюминг покинул острог?
Я на секунду замялся, подбирая слова.
— Говори как есть! — хлестнул голосом Голицын.
— Испугался за шкуру собственную, боярин. Из-за гнева людского. После боя казаки ему в лицо смотреть не хотели. Если бы не уехал — бунт мог быть.
— А как он себя проявил в осаде? Командовал?
— Не по-атамански. В избе сидел, прятался. Нос платочком вытирал, дабы гарью не дышать.
Голицын откинулся на спинку кресла. В уголках его глаз собрались довольные морщинки. Ему нравилось. Он привык, что ему врут, льстят, изворачиваются, пытаясь угадать, что барин хочет услышать. А я говорил фактами. Сухо. Без прикрас.
— Складно говоришь, есаул, — сказал он, барабаня пальцами по столешнице. — А вот Филипп Карлович совсем другое поёт.
Я напрягся.
— Он в Москве, — продолжил стольник. — Исписал два короба бумаги жалобами. Утверждает, что вы там, на Дону, оскотинились. Что он, герой, лично штурм отбил, саблей махал на стене, а вы ему мешали. Трусили, приказы не исполняли, смуту сеяли.
У меня желваки заходили ходуном. Вот же тварь.
— Брешет он, как сивый мерин, — процедил я сквозь зубы. — Сабли он в руках не держал, кроме как для декора. А про трусость… Пусть на могилы наших ребят посмотрит. Там треть гарнизона легла.
Голицын внимательно следил за моей реакцией. Видел, что меня проняло.
— Знаю, что брешет, — вдруг спокойно сказал он. — Я людей вижу, есаул. Орловский — пустой звук. Фанфарон. Но у него здесь родня, связи. И он умеет пыль в глаза пускать тем, кто пороха не нюхал. Дьяки ему верят, потому что он им понятен. А ты — дикарь степной.
