Глава 1. Два восемьдесят пять
Сорок два наряда я отработал за половину каникул, и рассказывать о них подробно не буду, потому что сам помню их одной строкой, как помнят перегон без происшествий. Строка первая: два наряда через день, по графику, без замечаний. Строка вторая: ладони под кожаными перчатками зажили до состояния «чешется», что по медицинской шкале означает «живи». Строка третья: дым в легких, по формулировке медотсека, «в допуске», и я эту формулировку полюбил, потому что она годится для всего в моей жизни. Роджер Форк, шестнадцать лет, кадет второго курса с осени, содержание дыма в допуске. Хоть на бланк вместо фотографии.
Наряды кончились в четверг, в одиннадцать сорок, когда дежурный по курсу расписался в моем графике последний раз и посмотрел на меня с сомнением, как смотрят на прибор, доработавший ресурс и не сгоревший: то ли списывать, то ли перепроверить методику.
— Свободен, Форк. До начала года. Целиком.
Слово «свободен» я нес через плац осторожно, как несут полную канистру: расплескать жалко, а куда ставить, непонятно. Свободного времени в количестве пяти недель у меня не было ни разу в жизни. На Целине каникул не существовало как явления: там было лето, а лето, это когда те же ямы, только жарче. Съездить туда, между прочим, никто не запрещал: выезд в каникулы кадету положен, а дороги отсюда неделя в железном ящике, так что в пять недель поездка укладывалась дважды. Билет до Целины стоил пятьдесят пять; на руках у меня было семьдесят сотых. Эту разницу я носил с собой всю неделю, как камешек в кармане: весу никакого, а рука то и дело находит. На первом курсе каникулы я провел в нарядах по собственной глупости, о которой не жалею. И вот теперь Империя выдала мне пять недель, не приложив к ним ни инструкции, ни ведомости.
Кампус к тому времени опустел до звона. Академия без кадетов, это отдельное сооружение, и устроено оно неожиданно честно: сразу видно, что здесь несущее, а что навесное. Несущим оказались стены, интенданты и расписание продувки магистралей. Навесным, как выяснилось, были мы. Четыре тысячи человек вынули, а здание стоит, гудит вентиляцией и даже как будто дышит ровнее. Я шел по главному коридору учебного корпуса и слышал собственные подошвы, обе, каждую отдельно. За год я в этом коридоре ни разу не слышал даже собственных мыслей.
Эхо в столовой было такое, что ложка о поднос звучала, как рында. Дед стоял за раздачей, один на весь зал, и по инерции готовил на девятерых: столько нас, оставшихся при кампусе, значилось у него в ведомости довольствия. Кормил он троих, потому что двое суточных с поста питались по своему графику, а четверо приписанных к дальнему ангару предпочитали сухпай и одиночество. Арифметика его не смущала.
— Добавку, — сказал Дед, не спрашивая, а констатируя, и положил мне вторую порцию раньше, чем я донес поднос до весов. — У меня баланс. Девять довольствующихся. Или ты ешь за троих, или я списываю продукт, а списывать продукт я не буду, я не для того войну прожил.
— Какую войну? — спросил я. Спросил зря.
