— Я понял с первого раза, — сказал Морозов.
Гельмерсен позвонил в колокольчик.
Ротмистр Свешников, Лавр Никитич, оказался человеком лет тридцати пяти, крепким, широким в кости, с коротко стриженной головой и с лицом, на котором не было ни высокомерия, ни угодливости, — а было только внимание. Он вошёл, поклонился, сел и всё время разговора смотрел на Морозова так, как смотрят на предмет, который предстоит описать по памяти.
— Вы, я слышал, из губернии, — сказал он, когда они вышли на лестницу.
— Из губернии.
— Отчего же вас в столицу-то взяли?
— Спросите в департаменте, — сказал Морозов. — У вас там всё написано.
Свешников усмехнулся — коротко, без обиды.
— Написано, — согласился он. — Только там ничего не сказано о том, отчего вы за одиннадцать месяцев ни разу не взяли невиновного. Это, Александр Петрович, в нашем ремесле статистика невозможная. У меня в корпусе за такое либо ордена дают, либо переводят от греха.
— А вы к какому мнению склоняетесь?
— Я ни к какому не склоняюсь, — сказал Свешников. — Я, знаете, человек простой: мне велено при вас состоять, я и состою. Только уж давайте условимся по-честному, чтоб после не было обид. Я вам не помощник и не приятель. Я к вам приставлен. Всё, что вы скажете и сделаете, я запишу и доложу.
— Благодарю за прямоту.
— Прямота дешевле выходит, — сказал ротмистр. — Я пробовал иначе — прикидываться, будто я вам друг. Дурно кончается: человек ко мне привыкает, а после, когда узнаёт, обижается насмерть. Уж лучше сразу.
Морозов посмотрел на него сбоку и подумал, что за одиннадцать месяцев это, пожалуй, второй человек в столице, который сказал ему в лицо то, что о нём думает, — первым был Бекетов.
— Тогда и я условлюсь, — сказал он. — Я буду вести дело, как веду всегда. Я не стану подбирать слова оттого, что вы записываете, и не стану ничего от вас прятать по делу. А если стану прятать по не-делу — вы это увидите и запишете, и это будет справедливо.
— Вот и славно, — сказал Свешников без всякой иронии.
Дом Нартова на Английском проспекте оказался немолодым, каменным, в два этажа, с чугунной решёткой и садиком.
Перед тем, впрочем, Морозов заехал на Офицерскую — доложиться, потому что чиновник, вернувшийся из департамента с жандармским ротмистром в придачу, обязан явиться к начальнику отделения прежде, чем куда бы то ни было.
Вельяминов выслушал, глядя не на него, а на бумагу с гербом.
— Прикомандирован, — сказал он. — Для содействия. — Он положил бумагу и снял очки. — Александр Петрович, я вам скажу коротко, а вы поймёте правильно. В отделении будут говорить, что вас взяли на заметку. Пусть говорят. Я вам верю и мешать не стану. Но заметьте себе три вещи. Первая: всё, что вы скажете при ротмистре, будет доложено в департамент — не из подлости, а по должности. Вторая: всё, что вы при нём не скажете, будет доложено тоже, с пометкой «умолчал». И третья, — он посмотрел прямо, — берегитесь привыкнуть. Такие люди сперва мешают, потом делаются удобны, а потом человек ловит себя на том, что советуется с ними по своим делам. Это самый опасный день.
