— Кто ёлки насажал… — бормотал Жмот, стукнувшись лбом. — Найду… сожгу…
— Спи, — Думка оттеснила Жмотову шею от следующего ствола. — Они тебя не слышат.
— Кто он вообще такой, этот Кузьма? — спросил я, перешагивая корень.
— Домовой, — Думка повернула ко мне приоткрытую пасть. — Избин. Тебе подробнее или быстрее?
— Быстрее. — Я прикрыл глаза ладонью от огня.
— Тогда молчи и смотри под ноги, — сказала она и посветила мне на корень, через который я чуть не упал.
Через четверть часа тропа упёрлась в бурелом. Ели лежали крест-накрест выше моей головы, корни торчали, как вывернутые руки.
— Обходить будем? — Думка подняла огненный фонарь над завалом. — Кругом выйдет часа на два.
— У меня три часа, и все три заняты, — я поставил ведро на корень. — Погоди.
Я встал и понюхал. С юго-запада, сквозь хвою и сырой мох, тянуло тёплым и сладким. Так пахнет кастрюля, в которой кипятили молоко на детскую кашу, а потом забыли на плите, и оно поднялось и чуть подгорело по краю.
— Нос есть, — я подхватил ведро и повернулся на запах, как будто Кузьма мог услышать. — Думка, ломай. Прямо на запах.
— Прямо через бурелом? — Думка наклонила голову и осмотрела завал. — Эти ели стоят дольше, чем ты живёшь.
— А Кузьма ждёт пенок. — Я хлопнул её ладонью по шее. — Ломай.
— Ладно, аргумент. — Думка повела шеей в сторону, и Горыныч навалился грудью на завал.
Сухостой трещал, ели разъезжались, мы шли напрямик, как по проспекту, и запах становился гуще и жирнее, пока лес не кончился разом.
Река лежала перед нами белая в темноте, широкая и быстрая. Молоко шло с тихим шорохом, как сыплется мука, и по нему бежали серебряные морщины. Я подошёл к краю и посмотрел. На быстрине пенка встать не успевала: течение рвало её в клочья, едва она собиралась.
— Сливки поднимаются в покое, — я поднял черпак над рваной пенкой. — Любой повар знает. Мне нужна тихая вода. Свети над самым молоком.
Я пошёл вдоль берега, а Думка светила пастью над молоком, и в её свете река отливала жёлтым. Под вывороченным корнем ивы молоко стояло, как в крынке, и на нём лежала пенка, толстая, жёлтая, морщинистая, в палец.
Между мной и заводью было три шага берега. Я ступил на первый.
Земля ушла из-под сапога, как тесто. Я провалился по пояс в холодное, сладкое, тугое. Это был кисель. Он держал ноги, как держит болото, и тянул вниз медленно и нежно, и чем сильнее я дёргался, тем крепче он обнимал.
— Думка! — Я рванулся к торчащему ивовому корню и не достал.
Думка сунула голову вниз и взяла меня зубами за пояс штанов. Кисель отпустил с долгим чмоком, и я повис у неё в пасти, облепленный от пупа до сапог сладкой жижей, пахнущей ягодой и крахмалом.
— Так и держи, — я перестал раскачиваться у неё в зубах. — За пояс. И опусти меня над заводью. Работать буду так.
— Тебе удобно? — Думка вытянула шею дальше от берега, не разжимая зубов, и голос у неё вышел глухой и медленный.
— Мне прекрасно. — Я покачался над молоком, как маятник. — А тебе?
— Штаны на вкус как капуста. — Думка вытянула шею над заводью. — Виси тихо.
Она опустила меня над заводью. Я висел над молоком, как люстра, и снимал пенку железным черпаком.
