Я подумал тогда — и до сих пор так думаю, — что человеку нужно не так уж много. Нужна работа, которая получилась. И нужен кто-то, кто понимает, почему она получилась.
Князь подошёл ко мне, когда я стоял и слушал. Подошёл не так, как вчера, — не мялся. Подошёл по делу.
— Алексей Палыч. Ужин будет через час, я договорился с точкой на кипяток. Это раз. Два: масло, которое Дед привёз, — я его перепишу, чтобы было понятно, сколько чьё. Три. — Он помолчал. — Про обувь я не спрашиваю. Я знаю, что вы сказали майору. Мне Фрол сказал, он под палаткой стоял.
— Сказал, — подтвердил я.
— Я не про это. Я про то, что у меня второй номер сегодня семь километров в кузове трясся с этим сапогом, а завтра, если куда пойдём, — опять. Я ему пока проволоку перемотал, новую. Но это не сапог. Так что я хочу, чтобы вы знали: если где-то по дороге будет трофейное имущество — не с пленных, я не про это, а склад, брошенное, что положено принимать, — я первым делом смотрю обувь. И если найду — я вам доложу, а вы решите. Я сам не возьму.
— Договорились, — сказал я. — Смотри. И докладывай.
— Вот, — сказал Князь и, кажется, остался доволен: не тем, что получил, а тем, что порядок был ясен.
И тут к нам подошёл человек, которого я до этого не видел, — водитель, с проходящей машины, полуторки, что стояла у бочек на заправке: немолодой, небритый, в ватнике, несмотря на июнь. Его привёл дежурный. Дежурный сказал: «Вот, товарищ старший лейтенант, он тут говорит одно дело, а я помню, майор велел — про немецкие мастерские всё, что услышим, к вам».
— Говори, — сказал я водителю.
Он говорил медленно, как человек, который привык, что его перебивают, и удивлён, что не перебивают. Он вёз имущество с востока, по дороге в объезд — по той стороне, восточнее Глуска, где вчера ещё стреляли, а сегодня уже пропускали. И на боковом выезде, километрах в восьми от Глуска, если по той дороге считать, — он показал рукой, куда, — он видел, как в лес, на просёлок, сворачивает немецкая машина. Не грузовик. С кузовом. С будкой. «Как у ремонтников, — сказал он. — Знаете, такая, с дверью сзади и окошком». Одна. Никто её не гнал, никто за ней не ехал. Свернула и ушла в лес, как к себе домой.
— Когда?
— Сегодня. С утра. Часов в восемь, может, в девять. Я как раз проезжал.
— Точно немецкая?
— Товарищ старший лейтенант, — сказал водитель почти обиженно, — я их четвёртый год вижу. Немецкая. Серая. С будкой.
— Охрана? Ещё машины? Люди?
— Не видел. Она одна. Свернула — и всё. Я дальше поехал, мне не до неё.
Больше он ничего не знал, и я не стал его мучить: он сказал всё, что видел, и сказал честно, и место показал, и время. Я поблагодарил, и дежурный увёл его к его полуторке, и я остался стоять.
Немецкая машина с будкой. Ремонтная. Одна, не в колонне. Сворачивает с бокового выезда в лес — не бежит, а сворачивает, «как к себе домой». Сегодня утром, в восьми километрах восточнее Глуска, на той стороне, куда нам ехать не велено.
Это был не приказ. Не карта. Даже не уверенность. Это был след — свежий, как след на песке, — и я стоял и смотрел на него, как смотрят на след, когда знают, что по нему пойдут.
