Ведомость допусков к летной практике подписывал Брасс. За подписью пришлось подниматься: бумага в этом хозяйстве жила наверху, работа внизу, и развозка возила меня между ними, как возят накладную.
Я вошел, доложился, положил ведомость. Брасс посмотрел на меня поверх бумаги, одну секунду, как смотрят на прибор, который в прошлый раз показывал занятное, расписался и вернул ведомость, не сказав ни слова. Чая не было. Чай у нас не по службе, а тут была служба. Я забрал ведомость, козырнул и вышел, и уже в коридоре сообразил, что за секунду этого взгляда меня успели спросить о каникулах, доках, ставке два восемьдесят пять и планах на год, и я успел на все ответить. Есть люди, с которыми разговор письменный даже тогда, когда устный.
Теорию летного дела у нас читал майор Кассель.
Он вошел в аудиторию ровно со звонком, положил на кафедру три предмета: журнал, мел и указку, и я сразу оценил указку. Указка была старая, полированная тысячами ладоней, и на рабочем конце ее сидела аккуратная резиновая нашлепка. Позже я узнал, зачем: майор тыкал указкой в стекла приборов на учебном стенде, а стекла царапать нельзя, приборы он берег. Человек, который надевает резинку на указку, чтобы не поцарапать списанный авиагоризонт, был мне понятен без дальнейших пояснений. Я таких людей знаю. Я сам такой человек, только моложе и без указки.
Кассель был сух, невысок, седоват и писал на доске цифры с таким нажимом, что их было слышно. Первую лекцию он начал без предисловий, с фразы, которую, я уверен, отшлифовал на двадцати выпусках до полного блеска:
— Кадет врет себе тремя способами: глазами, руками и гордостью. Прибор врет одним, и этот способ указан в паспорте прибора, в графе «погрешность». Выводы делайте сами, я подожду.
И подождал. Честно, секунд десять, глядя поверх аудитории. Потом кивнул, как будто мы все хором ответили правильно, и начал про авиагоризонт.
Методика у него была одна на все случаи, и называлась она «верь прибору». Вестибулярный аппарат кадета майор публично не уважал и именовал «жидкостью, которая думает, что она офицер». Ощущениям в полете отводилась роль свидетеля, которого выслушивают и удаляют из зала. Прибору, поверенному и опломбированному, отводилась роль документа.
— Прибор не устает, кадет, у него нет для этого органа, — сказал он второкурснику, который попытался спорить про «чувство машины». — Вы устаете, следовательно, показания подделываете вы. Я по этой причине не доверяю даже себе, а себя я знаю с довоенных времен.
Я записывал так, что заболела кисть. Не потому, что все это было ново. Половину этого я знал руками еще со свалки, где приборы врали все и вся, и выживал тот, кто знал погрешность каждого. А потому, что впервые с поступления передо мной стоял преподаватель, который говорил о железе как о персонале: поименно, с уважением и без иллюзий.
В четверг был мой первый вылет года. Вниз я ушел бортом шесть сорок, со всем потоком: развозка в летные дни ходила груженая кадетами, как самой дешевой из своих номенклатур.
По ведомости он числился как «упражнение два дробь один, полет по кругу с инструктором», и на него отводилось сорок минут. Предполетный осмотр борта номер три занял у меня пятьдесят: инструктор засек время, но останавливать не стал, только смотрел, как я щупаю то, что по карте осмотра щупать не положено, потому что положено смотреть. Четвертый лонжерон я тоже проверил. Скрип штатный, памятка не соврала.
