Бабкин. Семён Яковлевич. Старшина. Откуда я его знаю? Никогда не видел, а имя уже было в голове. Следом пришло другое, словно меня вызвали на перекличке: Воронцов Андрей Павлович, младший лейтенант. Я — Сергей Лавров. Андрей Павлович — кто?
— Живой, — ответил я и не узнал собственного голоса — высокого, сорванного. — Помоги сесть.
Бабкин взял меня под здоровую руку и поднял, как поднимают бревно — сразу и без рывка. Мир качнулся и встал.
Я сидел у колеса. Деревянного, с железной шиной: повозка лежала на боку, разбитая пополам. Одна оглобля торчала в небо, другой не было. Дальше, в грязи, лежала лошадь с неестественно вывернутой шеей. За повозкой дымилась свежая воронка. От неё в обе стороны уходила лесная дорога, изрытая, засыпанная еловыми лапами. По дороге удалялись люди с винтовками и мешками; двое несли третьего на шинели. Всё чужое, а движение знакомое. Колонна отходит. Только что мы ехали в Коломну. Я всё ещё чувствовал руль под ладонями.
— Что это было? — спросил я.
— Налёт, товарищ младший лейтенант. Два раза прошёл. — Бабкин присел рядом на корточки, и стало видно, что он весь в глине, от сапог до ворота. — Вы у повозки лежали, я думал — всё. Вас об оглоблю, видать, и головой. Вон, у виска ссадина.
Я тронул висок: липко, но не течёт. Плечо ныло. Осторожно пошевелил пальцами, согнул руку в локте.
— Какое сегодня число? — И, помолчав, тем же голосом, будто это одно и то же: — Год какой?
На вопрос о годе Бабкин посмотрел на ссадину у меня на виске.
— Двенадцатое. Октября. Сорок первого. Воскресенье.
Сорок первый. Я кивнул, чтобы Бабкин продолжал. В голове вставали школьные карты со стрелами наступлений. Где мы сейчас и что делать с людьми у разбитой повозки — понятия не имел.
— Капитан где?
— Убило капитана, — сказал Бабкин. — Кудинова. Сразу, первым же заходом. Он у дороги стоял, с двумя своими, — всех троих. Я накрыл.
— Кто остался?
— Наши все. Двенадцать, с вами. Климов считал. Сержант Шилов у моста, на своём месте. Его тоже накрыло, у самого настила, я издали видел, как лёг, — думал, всё; а он поднялся, отряхнулся и обратно в кусты, к своему делу. Зуев с Громовым здесь были, у повозки, их тоже положило, я думал — обоих насмерть, а нет: встали. Громов оглох маленько, кричать ему надо. Синицын с Ермаковым — у настила. Остальные тут.
Я посмотрел, куда показывал Бабкин. За воронкой, у обочины, стояли, сидели и лежали мои люди — я видел их впервые и в то же время не впервые. Высокий, чёрный, с длинными руками парень сидел на пеньке и мотал головой, как после воды в ушах: Зуев, шофёр. Рядом другой, узколицый, темноволосый, держался за уши обеими руками и что-то говорил ему, слишком громко: Громов, телефонист. Имена пришли так же, как пришёл Бабкин, — из тела, из привычки; но списка не было. Были лица, за которыми что-то стояло, и лица, за которыми пока ничего.
— Что приказал капитан? — спросил я. — До налёта.
Бабкин ответил не сразу — так, будто проверял, всё ли помнит правильно, и только потом сказал:
— Хвост пропустить. Колонна вся прошла, а хвост отстал — повозки с ранеными и прикрытие. Их дождаться, последнюю повозку через мост — и мост валить, чтоб за ними никто не пошёл. Всё готово с ночи, сержант ждёт. Капитан говорил, за хвостом немец идёт, бронемашина, дозор. Хвост — вон он. — Бабкин кивнул вдоль дороги, назад, откуда шли люди. — Две повозки и десятка полтора пеших. Пешие уже здесь, повозки на подходе. Как повозки перейдут — так и всё.
