Самым страшным оказался не огонь и не дыба. Самым страшным был лысый мужичок с маленьким напильником в руках. Он деловито, словно плотник, обрабатывающий деревяшку, начал спиливать Глебу зубы. Медленно, оголяя нервы.
Глеб выл. Он пытался потерять сознание, уйти в спасительную тьму, но его обливали ледяной водой и продолжали.
— Говори, сука, — шептал лысый, не повышая голоса. — Кто надоумил? Кто приказал?
Глеб держался. Он пытался выгородить Марию. Он плёл какую-то чушь про деньги, про то, что его подкупили неизвестные люди. Он думал, что сможет обмануть их, спасти её честь. Ведь если вскроется правда про княгиню, её и ребёнка, что она носит под сердцем… ждёт страшное.
Но палачи оказались тёртыми калачами. Они словно чуяли ложь.
— Врёшь, боярич, — качал головой лысый. — Не за деньги ты пошёл на такое. Глаза у тебя бегают.
Когда с него стянули порты и поднесли к паху раскалённые клещи, пообещав превратить его в евнуха, Глеб сломался. Страх пересилил всё… и честь, и любовь, и остатки гордости.
Он закричал, захлёбываясь соплями и кровью.
— Не надо! Я всё скажу! — Из него полился поток фраз, которые палачи смогли соединить воедино намного позже. — Брошь! Изумрудная брошь! В ларце у неё!
Так он сдал её… Марию Борисовну… сдал их встречи, сдал всё, что было между ними.
В тот же час в темницу лично пришёл Иван Васильевич. Глеб помнил его глаза… белые от бешенства и презрения. Великий князь слушал, и каждое слово Глеба было как гвоздь в крышку гроба. Запомнив слова про брошь, Иван плюнул в сторону Глеба и ушёл, оставив его дожидаться казни.
С тех пор Глеб был один.
Его перевели в другую камеру, подальше от людских ушей. Стража здесь была особенная. Глухонемые, здоровенные детины, которые не реагировали ни на стоны, ни на просьбы о воде. Даже старик, приносивший раз в день миску с помоями и забиравший ведро с нечистотами, был нем как рыба. Иван Васильевич старательно прятал свой позор, обрывая все нити, по которым слухи могли выползти из подземелья.
Глеб закрыл глаза и ударился затылком о камень.
— Дурак… — прошептал он пересохшими, разбитыми губами. — Какой же я дурак…
Он вспоминал Марию. Её запах, её жаркий шепот в темноте. Она была запретным плодом. Сладким, манящим, недоступным. Он, молодой, горячий, повёлся на это, как телок на верёвочке. Ему льстило внимание Великой княгини, кружило голову осознание того, что он обладает женщиной самого Великого князя.
А теперь… Теперь он здесь. Без руки, без чести, без будущего… и через пару дней его поволокут на площадь, и толпа будет улюлюкать, глядя как из него вытягивают жилы.
В тишине коридора послышался шорох.
Но Глеб не открыл глаз.
— «Наверное, крысы», — подумал он. Их тут было много, и были они до того наглыми, что не боялись людей.
Но вскоре шорох повторился. Потом раздался глухой звук удара, словно мешок с зерном уронили на пол. Тогда Глеб напрягся, ведь следом раздался сдавленный хрип и ещё один удар.
После чего от двери послышался скрежет металла о металл и ключ повернулся в замке его темницы.
Дверь со скрипом отворилась. Свет факела из коридора резанул по привыкшим к темноте глазам. Глеб зажмурился, моргая, пытаясь разглядеть фигуру, возникшую в проёме.
