— Выдержит, владыко, — смиренно согласился я.
— И отлучение от причастия на один месяц, — закончил он, выводя буквы на пергаменте.
Я склонил голову в знак согласия. Это была честная сделка.
Скрип пера по пергаменту в тишине кельи казался мне самой лучшей музыкой.
— Аз, Митрополит Московский и всея Руси Филипп, свидетельствую… — бормотал он себе под нос, выводя вязь букв, — … что боярин Московский Дмитрий Григорьевич Строганов, покаявшись в грехе блудном, признал перед Богом и Церковью дщерь свою, наречённую Анфисой…
Я стоял и смотрел, как на бумаге рождается новая судьба моей дочери. Теперь никто, ни одна собака не посмеет назвать её ублюдком в глаза. Среди знати она, конечно, не станет ровней, но её статус будет выше любого смерда, крестьянина или купца. Она станет дочерью боярина Строганова.
Филипп закончил писать, посыпал чернила песком, сдул лишнее и приложил тяжелую восковую печать.
— Вот, — он протянул мне грамоту. — Держи, Дмитрий. Теперь она твоя дочь по закону Божескому.
Я бережно принял документ, свернул его и спрятал за пазуху, ближе к сердцу.
— Но помни, — голос митрополита стал серьезным. — Признанная она, да незаконнорожденная. Прямого права на вотчину твою она не имеет. Если хочешь, чтобы ей что-то досталось после смерти твоей, должен будешь составить особую духовную грамоту. Отписать ей приданое или земли отдельно. Иначе всё уйдет детям законным.
— Я понимаю, владыко. Об этом я позабочусь, — ответил я, поклонившись ему в пояс. — Благодарю тебя.
Филипп поднял руку, осеняя меня крестным знамением.
— Я рад, что ты покаялся, Дмитрий, и не бросил кровь свою. Редкое это ныне благородство. Иди с Богом. У тебя много дел, я знаю.
Я вышел из прохладного полумрака Успенского собора на залитую солнцем площадь, чувствуя, как к телу под кафтаном прижимается свернутый в трубку пергамент. Дело было сделано.
Я направил стопы к комплексу приказных изб. Нужно было найти Алексея. Здание Большой Казны располагалось неподалеку, и уже на подходе я заметил неладное.
Едва я вошел на первый этаж, как сверху, словно гром среди ясного неба, раздался вопль Алексея Шуйского:
— СКОЛЬКО⁈ СКОЛЬКО, ТЫ СКАЗАЛ, ОСТАЛОСЬ ДЕНЕГ В КАЗНЕ⁈
Крик был такой силы, что с потолка, казалось, посыпалась побелка. Мимо меня чуть ли не кубарем скатился какой-то подьячий с вытаращенными от ужаса глазами. Я едва успел ухватить его за ворот, остановив этот безумный бег.
— Стой, — сказал я. — Что там происходит? Чего боярин глотку дерет?
Парень затрясся, глядя на меня снизу вверх.
— Боярин Алексей Васильевич… казну считает, — пролепетал он, сглатывая. — Там… в общем… нехорошо всё там, боярин… совсем нехорошо.
Я отпустил его, и он рванул прочь из здания, только пятки засверкали. Я хмыкнул, поправил пояс и начал подниматься по крутой лестнице.
В приемной палате царил хаос. Казалось, здесь прошел ураган. Свитки валялись на полу, сундуки были распахнуты. За длинным дубовым столом, заваленным грудами грамот и пергаментов, сидел багровый от гнева Алексей Шуйский. Напротив него, вжав голову в плечи, примостился худой, сутулый человек лет пятидесяти в темном кафтане дьяка. Глазки у него бегали из стороны в сторону, как у загнанной крысы, а руки нервно теребили край столешницы.
