За прилавком стоял мужчина лет тридцати пяти — новый, Астахов его не видел.
— Здравствуйте. Полиция.
— Здравствуйте, — сказал продавец. — Я по Петру Никодимовичу? Я уже давал показания вчера.
— Дадите ещё раз.
Он назвался: Гурин Егор Владиславович, тридцать шесть лет, работает по договору у ИП Ковальчук с марта.
Он отвечал охотно и подробно. Второго сентября был на месте с восьми до восемнадцати, закрылся, ушёл. Ничего не видел. Никодимыча знал в лицо, здоровался.
Астахов слушал и смотрел не на него, а на палатку.
Товар лежал ровно, но пыльно. На витрине — вёдра, мышеловки, тазы, три вида верёвки, мотки скотча, замки.
Ни одного ценника.
— Егор Владиславович, сколько стоит вот это ведро?
Гурин посмотрел на ведро.
— Двести, — сказал он.
— А это?
— Двести пятьдесят.
— Оно меньше.
Пауза длилась полторы секунды.
— Оцинковка дороже, — сказал Гурин.
— Оба оцинкованные, — сказал Астахов.
Он подошёл ближе.
— Сколько у вас выручка в день?
— По-разному.
— Назовите цифру.
— Тысячи три, — сказал Гурин. — Четыре.
— Аренда места?
— Не знаю, я наёмный.
— Двадцать одна тысяча в месяц, — сказал Астахов. — Я вчера в администрации рынка смотрел. Плюс ваша зарплата. Плюс налоги. Егор Владиславович, вы полгода работаете в убыток и ни разу не поинтересовались, почему вас держат.
Гурин молчал.
— Я вам скажу, что я вижу, — сказал Астахов. — Я вижу палатку, которая пять лет стоит на самом дорогом проходе рынка и торгует так, чтобы к ней никто не подходил. И которая смотрит на шестой ряд и на сторожку.
Продавец опустил глаза.
— Мне сказали: сиди и записывай, — проговорил он.
— Что записывать?
— Кто к сторожу ходит, — сказал Гурин.
Рынок отрабатывали неделю, и Радченко за эту неделю обошёл сто девятнадцать торговых мест.
— Михаил Сергеевич, — сказал он на пятый день, садясь на стул с видом человека, которому надо выговориться. — Я вам сейчас скажу вещь, которая к делу не относится.
— Говори.
— Я тут понял, чем рынок отличается от дома, — сказал участковый. — В доме люди друг друга не любят, но знают. А на рынке наоборот.
— В смысле?
— Они друг про друга ничего не знают, — сказал Радченко. — Я сто девятнадцать человек опросил. Я спрашиваю: кто в соседней палатке? Отвечают: Гуля. Я говорю: Гуля — а фамилия? Не знают. Восемь лет рядом стоят.
Он полистал блокнот.
— А про Никодимыча знают все, — сказал он. — Все сто девятнадцать. Каждый первый сказал: «Никодимыч? Ну как же». И каждый первый не смог сказать про него ничего, кроме того, что он всегда был.
Астахов поднял голову.
— Совсем ничего?
— Ни одного факта, — сказал Радченко. — Я специально давил. Женат? Не знаю. Дети? Не знаю. Откуда родом? Не знаю. Где живёт? Так в сторожке же. Я говорю: а раньше? Молчат.
Он закрыл блокнот.
— И вот что странно, — сказал он. — Они все его любили. Не «нормально относились», а именно любили, я по интонации слышу. И никто, ни один человек, за все годы у него ничего не спросил.
— Может, не хотели лезть.
— Может, — сказал Радченко. — А может, он так себя поставил.
Он потёр шею.
— Я вам ещё вот что скажу, и мне это самому неприятно, — сказал он. — Я тут шесть лет участковый. Я его знал восемь. Я к нему заходил чаю попить раз двадцать.
