— Стало быть, вас больше не проверят, — сказал Пересветов.
— Стало быть, не проверят.
Начальник отделения посмотрел на него.
— И вы, Александр Петрович, сейчас должны бы радоваться, — сказал он. — А у вас лицо, будто вам сообщили о смерти родственника.
Морозов не ответил.
Он думал о том, что бумага, спасшая его от дознания, означает следующее: уездный город, в котором прежний Морозов прожил сорок лет и в котором осталась его сестра, с июля занят.
И что сестра эта — единственный человек на свете, который мог его опознать, — теперь либо в беженцах, либо там.
Он вышел на Гнездниковский в шестом часу вечера.
Стояло московское лето пятнадцатого года; на Тверской продавали газеты с известиями об оставлении Варшавы.
За полгода фронт отошёл на пятьсот вёрст.
По России шли беженцы — не тысячами, а сотнями тысяч; их везли на восток эшелонами, ссаживали на станциях и не знали, что с ними делать.
И где-то в этих эшелонах, вероятно, ехала пожилая женщина, которая два года назад получила от брата письмо о том, что он после ранения ослабел памятью и просит писать ему о домашних делах подробнее.
