К середине ноября он перестал ходить и стал думать, где зимовать.
Он подумал, как думал всегда, и перебрал всё, что знал.
Бани не годились: их топят, и в них ходят, и его выгонят на второй раз. Овины не годились: там зерно, и туда смотрят. Собачьи Зубы не годились совсем: там жили те, кого выгнали, и про них рассказывали такое, что Мин туда бы не пошёл ни за что.
Оставалась яма.
Изба при яме была теперь Косого, но Косой в ней не жил — он перевёз, что нужно, и запер. А над ямой был навес: три стены и крыша, под ним держали инструмент и складывали руду, чтоб не мокла.
Инструмент вывезли. Навес остался.
Он готовился к зиме полтора месяца, и это было первое дело в его жизни, которое он делал целиком сам, от начала до конца, и ни у кого не спрашивал.
Он заложил четвёртую сторону навеса — натаскал плах от старого забора, приткнул, обмазал глиной от ямы, глины было сколько угодно. Вышло криво и с дырами, и он два раза переделывал, потому что нашёл, где дует.
Он выкопал в углу яму под очаг и обложил камнем. Дым уходил плохо, и первую неделю он от него кашлял, а потом пробил дыру в крыше и стало лучше.
Он натаскал сена с покосов — того, что осталось после уборки по краям и в неудобьях. Возил на волокуше из двух жердей, за восемь ходок.
Он собирал всё, что горит, и складывал под навес, и к первому снегу у него было дров на месяц, если жечь понемногу.
С едой было хуже, и тут он ничего не придумал.
Он накопал мороженой картошки на убранном поле — той, что осталась в земле; её там было мало, потому что после уборки поле обходили все, кому нечего есть. Он выпросил в двух местах муки. Он нашёл на осыпи, где раньше ставил силки на сусликов от скуки, и вспомнил, что умеет, и поставил снова, и за ноябрь взял четверых.
Он посчитал, на сколько этого хватит, и получил, что до января.
До весны было ещё три месяца после января, и этих трёх месяцев в счёте не было ничем.
Он посчитал ещё раз и получил то же самое, и на этом перестал считать, потому что дальше счёт ничего не давал.
Декабрь он прожил.
Январь он прожил тоже, но помнил его плохо.
Голод к тому времени перестал быть голодом и стал чем-то другим — ровным, тихим и всё время. Живот не болел. Просто он стал очень медленный: чтобы встать, надо было сначала решить встать, потом собраться, потом встать, и всё это занимало время.
И вот тогда у него пропало смотрение.
Он заметил не сразу. Сначала показалось, что вокруг всё стало ровное — ни густо, ни пусто, — и он решил, что это зима: зимой всё спит, снег, тишина. Потом он сходил в Ключи и посмотрел на людей в лавке, где всегда было мутно и плотно.
Там тоже было ровно.
Он стоял в лавке и смотрел изо всех сил, и не мог отличить кузнеца от бабы с мешком, и понимал, что это не они изменились.
Он проверил себя ещё дважды, чтобы не ошибиться.
Сходил к нижнему ключу — тому самому, где всё началось, — и просидел над водой полчаса. Вода была вода. Она текла, была холодная и прозрачная, и в ней не было ничего, кроме воды. Он смотрел на неё так, как смотрел в то лето, и с тем же вниманием, и внутри не отзывалось ничем.
