Глава 1 Чужой звук
Книга 1https://author.today/work/545176
Ночь стояла сырая, безлунная, из тех южных зимних, когда мороз не берёт всерьёз, а только знобит, забираясь под шинель промозглой, тающей волглостью. Небо провисло низко, без единой звезды, и степь под ним лежала чёрная, мёрзлая, беззвучная — и оттого всякий звук с чужой стороны разносился по ней далеко и слышался внятно. Яков лежал на скате высотки уже третью ночь и слушал.
Слушал он чужую оборону так, как врач слушает незнакомую грудь: не торопясь, отделяя один звук от другого, складывая из шумов диагноз. Он умел это. За войну слух его выучился читать ночь не хуже, чем глаз читает карту, — и то, что он читал сейчас, за нейтральной полосой, ему не нравилось. Не потому, что было грозным. Потому, что было неумелым.
Немецкую ночь он знал наизусть. Немец в обороне молчал — молчал тяжело, умно, копя тишину, как копят силу. Он не жёг патронов на пустой испуг, не пускал ракет без нужды, не выдавал себя ничем, покуда не приходило время выдать себя огнём — коротким, злым, точным, ложащимся туда, куда надо, и тогда становилось поздно. Немецкая тишина была партитурой, в которой каждая пауза что-то значила, и Яков научился слышать в этих паузах работу чужого расчёта: вот сменили пулемётчика, вот подтянули боепитание, вот наблюдатель до рассвета не сомкнёт глаз. Немец на том берегу ночи всегда знал, что его слушают, — и вёл себя как человек, который знает, что за ним следят: скупо, собранно, не оставляя на снегу лишнего следа.
А эта ночь фальшивила.
Она гомонила. Всю тьму напролёт с той стороны стоял ленивый, бестолковый шум — не работа, а именно шум, как на большом дворе, где живёт много народу и никому нет дела до тишины. Постреливали — в никуда, в чёрное поле, то одиночным, то вдруг длинной, сытой, расточительной очередью, будто пугая темноту или прогоняя ею же нагнанную скуку. Немец удавил бы стрелка за такую очередь: она кричала на всю степь — вот я, вот мой станок, засеки меня. Эти — стреляли и не боялись. Пускали ракеты — часто, щедро, без всякого повода, не тогда, когда на нейтралке шевельнётся тень, а просто так, для красоты, и белёсые пузыри света всплывали над мёрзлым полем один за другим, вырывая из мрака не чужое — своё: свой бруствер, свои каски, своё расположение, любезно подсвеченное для всякого, у кого на этом берегу был бинокль. А глубже, за второй линией, по вечерам заводили патефон.
Патефон Яков услышал в первую же ночь и сперва не поверил ушам. Тонкая, приторная, с придыханием мелодия — чужая, южная, вся из мёда и лени — плыла над передним краем, истончаясь в ветре, обрываясь и наплывая снова, и было в ней что-то до того мирное, до того не отсюда, что у Якова свело скулы. Не от злости. От оторопи. От той профессиональной оторопи, какую честный мастер испытывает, глядя на чужую вопиющую халтуру, — когда хочется не выругаться даже, а молча отобрать инструмент из неумелых рук.
Он и не ругался. Ругаться было не на что и не на кого: те, кто заводил там патефон, не были ему ни лично враждебны, ни лично противны. Они были — непонятны. Они вели себя на войне так, словно попали на неё по ошибке, по чужой злой прихоти, и отбывали её, как отбывают постылую повинность, стараясь и здесь, в грязи и мерзлоте, устроиться поудобнее, потеплее, повеселее. Немца сюда, на эту второстепенную ось, больше не ставили. Немца увели — туда, где он был нужнее, где шла настоящая, всерьёз, война, а не эта её сонная, южная окраина. А дыру, оставшуюся после умелых, заткнули теми, кого не жалко. Союзником. И союзник этот держал фронт не потому, что умел держать, а потому, что больше здесь держать было некому.
