— На полтора месяца, — вслух подытожил я свои подсчёты. — На всех. Дальше пусто.
Улеб посмотрел на запас у входа, потом на меня.
— На одного было, — сказал он. — Теперь на всех.
Я ждал, что он добавит ещё что-то, но Улеб промолчал.
— Бортей сколько? — спросил я.
— Двенадцать. Живых семь.
Онисим ходил вокруг сосен. На стволах были затёсы, старые, потемневшие. В каждом затёсе знак: две косые черты и третья поперёк. Под ними ещё один, старый. Улеб показал на них ему пальцем, не объясняя, и Онисим согласно кивнул в ответ.
— Борти старые, — пояснил мне Онисим. — Обжитые пчелой.
— Семь живых только, — заметил я.
— Это тебе он сказал, а мне знамёно на деревьях.
Федька стоял у лыж.
— А лыжи? — сказал он. — Лыжи мы тоже возьмём? У нас дома лыжи были одни на всех. Тятя их никому не давал.
Улеб посмотрел на него. Я в первый раз увидел, что у этого человека в душе есть ещё что-то кроме застарелых скорби и боли. Он улыбнулся.
— Мои, — сказал он Федьке. — Одни, правда.
Я сказал, что запас переносим на холм. Весь. Сегодня унесём сколько сможем за раз, а остальное завтра.
Онисим посмотрел на меня.
— На чём понесём? — сказал он. — Колоду на спине? Ты колоду хоть раз поднимал?
— Не поднимал.
— Придётся волокушу вязать. Две жерди и поперечина. Верёвка у нас есть. Да и лыко в дело пойдёт.
Улеб на это ничего не сказал. Он отколупнул у колоды воск с краю, посмотрел, цел ли мёд, и залепил отверстие обратно.
— А лыжи в первую ходку или во вторую? — спросил Федька.
Мы посмотрели на него и дружно рассмеялись.
Мы вернулись на холм засветло, захватив с собой часть рыбы на ужин. Кроме этого, Федька взял лыжи. Улеб их отдал ему сам. Снял со стены и подал, без слов, и теперь Федька их нёс так, словно это было самое ценное, что у него сейчас было.
Собака ждала нас, лёжа на прежнем месте, но Сивца рядом с ней уже не было. Слышно было, как он шебуршал внутри Онисимова короба. Как он туда забрался, непонятно.
Рыбу Улеб разделил сам. На четверых людей и на собаку, которая терпеливо дожидалась своей доли.
Федька ел и заворожённо глядел на лыжи, которые лежали в погребе у стены.
— Ешь давай, — сказал ему Онисим. — Никуда они не денутся.
Но Федька не услышал его.
Вечером Улеб позвал меня за собой. Одного. И позвал не словами, а взглядом. Он встал, и я пошёл следом за ним, а Онисим с Федькой остались у погреба.
Мы прошли через всё пепелище до самого дальнего края, что выходил в сторону леса. Поднялись на оплывшую земляную насыпь и кое-как спустились с неё наружу. Склон здесь был более пологий, чем тот, что выходил к реке. Внизу, у подножия холма, Улеб остановился и молча указал мне на заросший травой бугор, протянувшийся на пару десятков шагов.
— Тут все, — сказал он и снял шапку. Ветер шевелил его длинные волосы, такие же седые, как осенняя трава.
Я понял, что перед мной братская могила. Последнее пристанище тех, кто жил здесь.
Улеб больше мне ничего не сказал. Ни сколько здесь лежит, ни кого он сумел опознать, а кого нет. Улеб стоял, глядя на покрытый палой листвой холмик, и ждал от меня вопроса. Это было видно по его лицу, но я так и не спросил его.
