Русские подошли к сумеркам. Пильц дождался, пока последняя своя повозка сгрохотала по настилу на западный берег, пропустил её, выждал ещё, подпуская русских ближе, ближе, на самый край, чтобы не дать им кинуться на мост, и когда они кинулись, крутанул ручку. Мост встал на дыбы, разломился в середине, ухнул в воду фермами и настилом, и когда осела вода и рассеялся дым, между русскими и уходящими немцами лежала снова река, малая, безымянная, но река, и её надо было форсировать заново, с лодками, с потерями, со всем тем, что уже было на Буге.
Дроздов, подойдя к обрыву взорванного моста, глядя на дымящиеся в воде обломки, на тот берег, откуда уже уходил, растворяясь в сумерках, немецкий арьергард, выругался длинно, тяжело, безнадёжно, а потом махнул рукой. Он знал, что ничего иного и быть не могло, что немец есть немец, что мост он взорвёт непременно, и всё же всякий раз, натыкаясь на эту взорванную переправу, чувствовал глухую злость на добросовестность врага, на его проклятое, неистребимое умение отступать так, что каждый шаг за ним оплачивался кровью.
— Ну что, — сказал он своим, устало, буднично, без всякого надрыва. — Отдыхай, ребята. Ночью будем речку брать. Опять.
И сел на разбитый бетон у обрыва, и закурил, и рядом с ним сел живой мальчишка Гриднев, прошедший уже и Буг, и пятачок, и этот дневной бой, и глядел на взорванный мост тем новым, спокойным, немного отяжелевшим взглядом, каким за эти дни успел обзавестись, взглядом человека, для которого война перестала быть ужасом и стала работой. Дроздов покосился на него и подумал, что вот и обмялся парень, вошёл в колею, стал солдатом, и что это хорошо, что солдату так легче, а плохо только одно, что мальчишки в нём с каждым таким днём остаётся всё меньше, и уйдёт он весь, до капли, и станет то, что стало со всеми ними, обстрелянным, привычным, считающим смерть как погоду. За спиной, за Бугом, лежала форсированная река, взятый плацдарм, отбитый берег, и по наведённой переправе всё шли и шли на запад войска, к следующей речке, и к следующей, и к Днестру, а за Днестром была граница, и за границей чужая земля, Румыния, и до конца войны было ещё далеко, ещё много рек, много мостов, много безымянных обер-фельдфебелей с подрывными машинками, а всё же они шли на запад, вперёд, за реку и за реку, и это было главное, и это не мог отменить никакой взорванный мост.
Глава 18 Двое сытых
Папку принёс Поскрёбышев и положил, как всегда, по самой середине стола, ровно, обеими руками, и по одному этому Волков понял, что внутри не рутина.
У Поскрёбышева была своя, выработанная за годы, немая грамматика. Бумаги обычные он клал сбоку, стопкой, не глядя. Бумаги важные клал по центру. А если по центру и обеими руками, значит, читать надо сейчас, не откладывая, и лучше бы никого при этом в кабинете не было. Он положил и вышел, ничего не сказав, и дверь за ним затворилась мягко, без щелчка. На обложке стояло: «Достоверно. Три источника».
Волков Сталин сел, придвинул папку и открыл её, и первое, что увидел, была фотография. Плохая, зернистая, снятая издали и явно наспех, с борта или из окна: набережная, пальмы, полосатые маркизы кафе, и по этой набережной идёт человек в светлом костюме, немолодой, в шляпе, с тростью, ничем не примечательный, курортник как курортник. Внизу подпись от руки: Сан-Ремо, Италия. И дата. Он перевернул страницу и стал читать.
