— А сам Косой? — спросил я.
— Нету. Нету его. Я до конца глядел, покуда они не пошли. Думал, он сзади идёт, а там никого. Двое, и всё.
Он повторил про кожух и про лапоть ещё раз, целиком, и всё равно сбился. На третий раз я его остановил рукой.
— Пешие и по нашим следам, — сказал я. — В лесу их шаг — наш шаг, и к броду раньше нас им не выйти. Мы всё одно к реке первыми придём.
— Я так понял, они не рады, — сказал Федька, отдышавшись, и сказал это уже иначе, тихо и один раз. — Им велено, они и идут. Лихарь всё назад глядел. Не на нас, а назад.
Про это я не спрашивал, и это было дороже всего, что он сообщил. Люди, которым велено, идут, покуда их держит приказ, и, должно быть, не быстрее, чем надо, чтобы после сказать, что шли.
Онисим за всё это время сказал одно.
— Пускай онучи лучше выжимают. — Он не поднял головы от ноги. — С сухими ногами ему до реки не быть, и тут я с ним, пожалуй, наравне.
Я вынул из мешка хлеб и отрезал Федьке ломоть. Он съел его стоя, здоровой рукой, в четыре укуса. Я на это поглядел один раз и хлеб завязал. Того, что в мешке, оставалось на два дня, и вслух я этого не сказал — они и так знали.
Пошли мы тотчас, и до темноты не останавливались, и до темноты Онисим не сказал больше ни слова, а Федька, шедший последним, шёл так, что я его не слышал.
Огня разводить не стали. Дым виден был бы издали, и жечь костёр значило поставить у привала метку.
Стали мы под елью, у которой нижние лапы лежали на земле, и под лапами было сухо и не было ветра. Лапник Федька наломал одной рукой, как вчера, и лёг с краю, спиной к нам, лицом в ту сторону, откуда мы шли. Онисим лёг посередине и вытянул ноги. Короб я поставил между ним и собой и лёг к коробу боком.
Холод пришёл не сразу. Сперва было терпимо, потому что мы шли до самой темноты и от ходьбы ещё грело. Потом перестало греть, и холод пошёл снизу, от земли, сквозь лапник и сквозь холстину, и от него не было спасения ни на каком боку. Мы лежали вплотную, и всё равно между нами троими было холодно, и Онисим дышал так, что я слышал каждый его вдох, и в каждом вдохе слышно было ногу.
Я лежал и думал про коня. Думал я про него весь день, с той минуты, как Федька сказал: коней у преследователей нет. Конь нёс бы короб и мешок и вёз бы Онисима, и два дня стали бы днём. Конь стоял бы у той избы, которой ещё не было, и это был бы двор. Я это додумал до конца и сказал вслух, потому что молчать про это было уже нечем.
— Был бы конь, — сказал я.
Онисим ответил не сразу.
— Был бы конь — лежали бы мы с тобой у дороги. И конь твой бы был у Лепеты Косого.
Я промолчал, и он ждать не стал.
— Ты с конём куда пойдёшь? В чащобу? С конём ходят по дороге, и ты бы пошёл по дороге. Нет, ты скажи: где бы ты нынче был с конём?
Я задумался над его словами. Проверял я честно, потому что хотелось мне другого, и проверял вслух, потому что он спросил.
— Дорогой бы пришлось идти, — кивнул я. — И в лес бы не свернули. Твоя правда.
— Моя. А ещё конь ест. Ты ему сена накосил? Сена у нас нет ни клока, и косить нечем, и до весны не будет. Конь зимой — это стог, и не один. Захочешь коня — хоти летом, когда трава есть.
