Что там видно, я не знал сам: я там не был, а гадать при них не хотел. Он кивнул и хлеб не съел. Он подержал его ещё, пока Онисим доедал пирог, потом развернул на груди полотенце, засунул ломоть туда, под руку, и завернул обратно.
Сделал он это, не таясь и не глядя ни на кого, и я это увидел и ничего ему не сказал. Своё он получил, и что ему с этим делать, решать было ему.
Пирог доели. Федька перевернул мешок, вытряс крошки на ладонь и ссыпал их в рот.
— Мешок-то добрый, у нас у отца в хозяйстве такого нет, — сказал он.
— Как бы дождь не зарядил, — сказал Онисим и посмотрел на небо.
Оно стояло низкое и ровное, такое же, как третьего дня, и ничего с него не сыпалось. Вяхирь давал пять дён хорошей погоды, много шесть, а нынче был седьмой. Онисим на это ставил вслух и ошибся. Я это про себя отметил и не сказал ему ни слова: дождь сейчас бы смыл наш след, но заодно затруднил бы путь.
Я завязал мешок. Хлеб лёг сверху, под узелок.
После ручья дорога вошла в лесную чащу. Колеи здесь видно не было. Она вся поросла осинником. Тонкие, в палец, осинки стояли ровно по колее, потому что на ней земля была мягче, чем кругом, а на мягком осина всходит первой. Между ними ещё угадывались две канавки, но лишь только сверху, если знать, куда глядеть.
Онисим знал. Он шёл по дороге, как по полю, и там, где она терялась, он останавливался, глядел на деревья и опять шёл, и всякий раз оказывалось, что колея под ногами.
Тихо не выходило. Я это понял на первой сотне шагов и дальше только замечал, чем именно не выходит. Онисим не обходил мелколесье, он через него шёл, и ветки ломались о его плечо и о топорище. Ломались с треском, какой в голом лесу слышно далеко. Короб у Онисима за спиной цеплял всё, что торчало выше пояса, и сам гудел на каждой ветке, и Федька позади, шедший тише нас обоих, всё равно задевал рогатиной то, чего не задел бы двумя руками.
За нами оставалась полоса: сломанная ветка, вдавленный лист, грязь в канавке, взбитая тремя парами ног. По этой полосе за нами прошёл бы и слепой, и я это видел, и сделать с этим было нечего.
Онисим остановился, чтобы переставить топор на другое плечо, и сказал, не оборачиваясь:
— Тихо идти — это без меня. Ты выбирай: тихо или со мной.
— С тобой.
— Тогда не шипи.
Я не шипел. Я, должно быть, дышал так, что ему это слышалось шипением, и я стал дышать иначе.
Про дальнейшую дорогу я спросил его на второй версте, как вышли с привала.
— К Волчьему Броду она, это я знаю, — сказал я ему в спину. — А до брода она куда? Кто её накатал, тот ведь по ней куда-то ездил.
— В Радогостье. Но туда не ходят.
— Кто не ходит и с какой поры?
— Все и не ходят. Всегда.
Он поглядел на меня через плечо, как глядят на человека, который спрашивает, откуда в реке вода.
— Третий раз спрашиваешь, и третий раз отвечаю одно. Про это не говорят. Про это знают. Мне и Стожар не сказывал.
— Мамка-покойница говорила, там место худое, — сказал Федька сзади. — Почему так, не сказывала. Худое, и всё. И чтоб не ходить.
И это было всё, что знали они оба. Я им поверил, потому что врать ни тот, ни другой не умел и не пробовал.
