Он бросил и пошёл снова, и вторую охапку принёс такую, что Онисим её проверять не стал.
Онисим сидел у ямы и правил огниво. Высек он с третьего раза, и трут у него занялся. Он раздул его в ладонях, коротко и в самую середину. Огонь вышел малый, в две ладони. В яме его не было видно уже с трёх шагов.
Дальше был распорядок, который я назвал вслух.
— Спать по очереди, — сказал я. — Один сидит спиной к огню, лицом к колее. Первый — покуда звёзды не дойдут до той ели, второй — покуда не уйдут за корень, третий — до света. Кто услышит шаг — не кричит, будит меня. Кто за кем — сами.
Приказа в этом не было: я назвал, что вижу и что из этого выйдет, а кто за кем сидит, решать было им.
— Середину мне, — сказал Онисим. — Я середь ночи и так просыпаюсь.
— Первый мой, — сказал Федька. — Я первый сяду. Я всё одно не сплю на новом месте.
Сказал он это торопясь, как говорил летом, и оба мы на него поглядели, и он не прибавил ничего. Первую стражу он взял себе, и я не стал спрашивать, зачем ему она.
— Лапник я наломал, — сказал он ещё. — Тебе и ему, по охапке. Еловый я не брал, он колется. Себе не надо, я сижу. И я не просплю, ты не думай, я на первую никогда не сплю.
Так вышло, что первое, что мы завели в дороге, был порядок. И завели мы его в яме, за корнем, у огня в две ладони, и никто из нас этого вслух не назвал.
Обувь Онисим снял и к огню не понёс. Он воткнул в землю две палки на расстоянии вытянутой руки от огня и повесил на них поршни, а портянки повесил рядом, на ту же палку, и сел ждать.
— Далеко, — сказал я.
— Кожа сядет, — сказал он. — Сохнет сверху, а внутри сырая, и делается как рог.
Я снял свои лапти и онучи и сделал то же самое, только ближе, потому что онучи у меня были сырые насквозь, а ждать я не хотел.
— Ближе, — сказал Онисим. — Ещё ближе.
Я подвинул, потом подвинул ещё.
— Вот и всё, — сказал он. — Вот и без онучи.
Я поглядел. Онуча, ближняя к огню, была уже бурая посередине, и от неё шёл дух, какой идёт от палёной шерсти, и, пока я её снимал с палки, посередине у неё стало чёрное, и на чёрном показался огонь, и я его прихлопнул ладонью. Дыра вышла в кулак.
До того, в прежней жизни, я сорок четыре года сушил обувь и ни разу ничего не сжёг. Здесь у меня была палка, огонь и онуча, и на третьем шаге я сжёг онучу.
Онисим не засмеялся. Он глядел на меня так, как глядел на мальчишку у кузни, взявшего клещи не за тот конец, и в этом взгляде было всё, что он мог бы сказать, и он этого не сказал.
— Ты бы сказал раньше, — сказал я.
— Я и сказал: ближе. Ты и подвинул, и ещё раз подвинул. Спроси прежде, сколько оно терпит.
Тут он был прав, и я это признал молча. В мешке лежали шерстяные онучи, которые Агафья положила сама и ничего при этом не сказала. Я их достал и намотал вместо сожжённой, и лёг с ними, и они были сухие, и ноги в них к утру отогрелись. Прожжённую я не выбросил. Шерсти в ней было ещё на половину, и могло пригодиться.
К ночи похолодало, и корень над нами побелел, и от огня в две ладони грело только ту сторону, которой к нему лежишь. Федька сел спиной к огню и лицом к колее, и рогатину положил поперёк колен.
