А на четвёртый день Мира, разбирая церковные записи, наткнулась на дату — и поняла, почему всю неделю ей было так тяжело просыпаться по утрам.
Годовщина смерти матери. Ровно шесть лет.
Она никому не сказала. Отец, судя по всему, помнил и сам: с утра он не пошёл к Савватию, а долго стоял у окна, того самого, что смотрело на лес, и не завешивал его, и не отходил.
К вечеру пришла гроза.
Она пришла не так, как приходят летние грозы — не собиралась часами, не громоздила облака над дальними полями. Днём стояла та же сушь, что и все последние недели; а к закату воздух вдруг сделался тяжёлым и неподвижным, каким бывает перед чем-то большим, и деревенские собаки попрятались под крыльца ещё до первого раската. Потом небо треснуло разом, от края до края, и на растрескавшуюся землю обрушилась вода — так, будто кто-то наверху решил залить эту засуху за один вечер.
Мира долго лежала без сна, слушая, как хлещет по ставням, и не заметила, как провалилась.
⸻
Во сне деревня была живой.
Не горящей — живой. Горели окна, пахло хлебом и мокрой травой после дождя, где-то смеялся ребёнок. Мира стояла у собственного крыльца и никак не могла понять, что не так, — пока не увидела мать.
Рогнеда стояла у яблони. В том самом льняном платье с вышивкой по вороту, которое Мира помнила лучше её лица; коса перекинута через плечо, как всегда в будний день. Она улыбалась, и от этой улыбки у Миры сжалось сердце так, что стало больно дышать.
— Мама.
— Иди сюда, — сказала Рогнеда тихо. — Я соскучилась.
Мира шагнула к ней — и мать отступила на шаг. Ещё раз. И ещё. Так они и шли: Мира за ней, мать от неё, через двор, через огород, через поле, — и расстояние между ними не сокращалось ни на ладонь.
— Куда мы идём?
— Туда, где я была всё это время, — ответила мать, и голос её сделался чуть ниже, чуть глуше, с каким-то тёмным призвуком, которого прежде в нём не было. — Туда, откуда я так и не ушла. Идём. Я покажу тебе.
Лес начался сразу, без поля и кустарника, — и Мира узнала место прежде, чем поняла, что узнаёт: заросшая молодыми деревьями поляна, старый дуб в центре, знак на его коре, свежий, будто вырезанный только что.
Западная просека.
— Мама. — Мира остановилась. — Что ты здесь делаешь?
Рогнеда не ответила. Просто протянула руку.
И тогда её лицо начало меняться. Не резко, не страшно — медленно, как меняется свет, когда тучу наносит на солнце. Улыбка осталась прежней, но глаза стали слишком светлыми, без зрачка, без выражения. Пальцы протянутой руки удлинились чуть больше, чем нужно. Шея склонилась под углом, под каким не склоняется шея живого человека. Подол платья с вышивкой начал чернеть снизу вверх, как чернеет прогорающая бумага, и из-под чёрного проступало то, чему у Мирославы не было названия: не кожа, не кора, а что-то между.
— Мама, — сказала она, и в собственном голосе услышала ребёнка. Маленькую испуганную девочку, которую давно считала оставшейся в прошлом.
То, что стояло перед ней, улыбнулось шире, чем позволяет человеческое лицо.
И сделало шаг вперёд.
⸻
Мира проснулась от удара грома — такого близкого, что задребезжали ставни. Она лежала в темноте, мокрая от пота, с сердцем, колотившимся в горле, и слушала, как дождь бьёт в то самое окно, что смотрело на лес.
