Потом — звук. Его шагов она не слышала с самого начала, но теперь перестала слышать и дыхание.
А потом она обернулась и не сразу его нашла.
Он стоял там, где и должен был, в двух шагах, — но глазу пришлось искать. Как ищут в сумерках знакомую вещь на знакомой полке: смотришь прямо на неё и не видишь, пока не сообразишь, что это она. Очертания были на месте. Лицо было на месте. Просто он как-то перестал держаться в темноте отдельно от неё.
Мира протянула руку. Он взял её, и рука была холодная, но твёрдая, и от этого стало немного легче.
Через полчаса легче не было.
Он тускнел. По-другому Мира не смогла бы это назвать: свёрток в его левой руке она видела отчётливо, а руку — уже нет; видела ворот рубахи, но не шею над ним. Он всё ещё шёл. Он всё ещё держал её ладонь. Но пальцы, которые она сжимала, ощущались всё меньше, и в какой-то момент Мира с ужасом поняла, что держит собственную ладонь пустой, а тепла в ней нет вовсе.
Счет
Он не был похож на человека.
Мира поняла это не сразу — сначала глаз цеплялся за знакомое: плечо, наклон головы, рост. Но чем дольше она смотрела, тем очевиднее становилось, что человеческого в нём ровно столько, сколько нужно, чтобы его нельзя было принять за дерево. Он был собран. Корни, поднявшиеся от земли и переплетённые в подобие тела; там, где у человека рёбра, — рёбра из дерева, слишком ровные, слишком одинаковые, вырезанные, а не выросшие. Голова держалась на месте головы, но лица не было: только гладкая тёмная поверхность, к которой прирос обрывок чего-то белого, похожего на лоскут кожи.
Правая рука доходила до земли и была длиннее, чем полагается.
Левой не было по самое плечо, и обрубок оканчивался расщепом, будто её оторвали, а не отрезали.
— Мирослава, — повторил он.
И вот тогда стало по-настоящему страшно, потому что Мира узнала голос.
Не один. Несколько сразу.
Основой шёл тот низкий гул, что она слышала всю дорогу, — колокольный, идущий из-под земли. Но поверх него, вплетаясь и расходясь, звучали другие: детский, тонкий, недавно плакавший в темноте; женский, устало-ласковый, звавший её из-за стволов; и ещё один, ниже прочих, с чужими паузами, с тяжёлым нажимом на первом слоге — тот самый, которым два часа назад кричали с деревенского крыльца.
Голос её брата.
Мира стояла и слушала, как её имя произносят голосом Неда, и понимала, что смотрит на язык колокола, у которого языка нет.
⸻
— Пришли двое, — сказал Корневой.
Он не двигался с места. Мира заметила, что он и не может: корни, из которых он собран, уходили в землю, и всё, чем он мог шевелить, — это правой рукой и головой.
Он повёл этой рукой в сторону — и Мира увидела, что прогалина не пуста.
Раньше она их не различала, потому что смотрела не туда. По краю поляны, между стволами, стояли люди. Не близко. Не двигаясь. Мужчины и женщины, старики, дети; кто-то в одежде, которую в деревне не носили уже полвека, кто-то босой, кто-то мокрый насквозь, как Милена. Они не смотрели на Миру. Они смотрели на него.
Их было много. Гораздо больше, чем имён в церковных книгах.
