— Потом расскажу целиком, — сказал я. — Там побег, сокровище, месть. Длинно, вам понравится спорить.
Руднёв перестал улыбаться и кивнул.
— Тогда оставим на потом. А сейчас скажите, если передумали.
Я не передумал. Только сильнее понял, сколько входит в обещанное мною «потом».
Мы помогли ему устроиться так, чтобы не приходилось наклоняться или тянуться. Я подвинулся ближе, приготовил руку. Нож не дрожал. Меня почему-то рассердило это спокойствие тела: внутри всё требовало отложить, а пальцы были готовы сделать обычное движение.
Руднёв ещё раз посмотрел на меня. Я дал время отказаться. Он сам протянул ладонь к моему предплечью и сказал, что готов.
Я сделал небольшой разрез. Кровь выступила сразу, тёмная в утреннем свете, и я поднёс руку, не начиная нового объяснения. На этот раз между моим телом и его ртом не было чашки, перевязки, разговора, ожидания. Руднёв принял кровь непосредственно, свежую, с моей руки. Я поддерживал его, слушал дыхание и старался видеть друга, а не исполнение единственной ещё не проверенной мысли.
Он пил медленно. Один раз остановился, перевёл дыхание и сам вернулся к моей руке. Я хотел спросить, всё ли хорошо, и не спросил: ничто здесь не могло быть названо хорошим заранее. Достаточно было того, что он в сознании, понимает, что делает, и продолжает по собственному решению.
Когда он отстранился, я сразу закрыл рану. Доктор выпил немного воды, поморщился и попытался пошутить, но передумал. Я помог ему лечь удобнее. Он благодарно кивнул, не открывая рта. Мы оба устали от того, как много обычных слов стало опасно произносить.
Некоторое время ничего не происходило. Я сидел рядом, держал пальцы на его запястье и слышал неровный пульс, знакомый ещё до попытки. Не мог понять, сколько проходит времени. Часы были видны, но каждый раз, когда я смотрел, приходилось вспоминать, на каком месте стояла стрелка прежде. Память, которая столько лет казалась преимуществом, теперь сохраняла слишком много похожих ожиданий.
В комнате было тепло. За дверью кто-то осторожно поставил ведро, затем шаги удалились. Я знал, что Анна рядом, и был благодарен за то, что она не входит с вопросом, на который мы ещё не можем ответить.
Руднёв открыл глаза и попросил убрать край одеяла с груди. Я убрал. Он сглотнул, посмотрел на печь, потом на меня.
— Жарко, — сказал он.
Я уже слышал это слово прежде. В других комнатах, от других людей. Оно ничего не доказывало. Могло означать реакцию, вред, очередную надежду, которую придётся исправлять в тетради. Я хотел сказать именно это, чтобы не позволить себе обрадоваться, но увидел, как он сжимает пальцами простыню.
— Снять ещё? — спросил я.
Руднёв не ответил сразу. Дыхание изменилось, стало осторожным, будто движение воздуха причиняло боль. Я подался ближе, чувствуя, как всё во мне возвращается к ночному страху, и одновременно пытаясь различить хоть что-нибудь, чего раньше не было.
Он посмотрел на мою перевязанную руку, затем на лицо. Во взгляде не было ответа. Только усилие говорить и просьба, которую я понял без слов: оставайтесь.
