Потом я таскал воду. Разжигал печь. Ставил чай. Ничего из этого не было сложно, однако я путал простые вещи, потому что слушал комнату, откуда доносились крики. Старший сидел возле стены, вставал при каждом новом звуке и опять садился. Я хотел сказать что-нибудь ободряющее, но он спросил, сколько это может продолжаться. Честного ответа у меня не было.
Руднёв вошёл в кухню, уже одетый, и потребовал чай. Я подал чашку, забыв налить. Он подержал её, посмотрел на пустое дно и поставил обратно, ничего не сказав. Только попросил меня сесть хотя бы на минуту.
— Там нужны руки, — начал я.
— Когда понадобятся, вас позовут. Пока вы мешаете двум женщинам и пугаете третью. Посидите здесь. Со мной тоже кто-нибудь должен разговаривать.
Я сел, но смотрел на дверь. Доктор обратился к будущему отцу, спросил о работе и терпеливо дождался ответа. Через некоторое время молодой человек уже рассказывал, как испортил заказанную деталь и сумел поправить. Он говорил сбивчиво, иногда умолкал, прислушиваясь; Руднёв не заставлял его забыть, что происходит рядом, просто давал возможность говорить о чём-то ещё.
Я помнил его ребёнком, который стоял на скамейке, чтобы рассмотреть принесённый нами инструмент. Теперь передо мной сидел взрослый мужчина, боявшийся за жену, и я с неловкостью понял, что всё ещё обращаюсь к нему покровительственно. Доктор этого не делал.
Ребёнок закричал, когда я вышел за новым ведром. Я застыл с рукой на дверной скобе. Несколько мгновений никто не позвал нас, потом появилась Анна, усталая, с прилипшими ко лбу волосами, и сообщила, что родилась девочка, мать жива, всё как будто хорошо. Она собиралась сказать ещё что-то деловое, но губы задрожали. Сын обнял её так, как, наверное, не обнимал уже много лет.
Я отвернулся к печи. В старом мире такие сцены показались бы мне знакомыми до скуки: сколько раз их снимали, описывали, сопровождали правильной музыкой. Здесь не было ни музыки, ни удобного места для зрителя. Я стоял в кухне, пахнувшей кипятком и мокрой тканью, и боялся пошевелиться, чтобы не выдать собственную растерянность.
Позже Анна дала мне подержать внучку. Я приготовил ладони так, будто она собиралась вложить в них хрупкий инструмент, и получил строгую поправку: голову нужно поддерживать иначе. Ребёнок оказался тёплым, тяжёлым ровно настолько, чтобы я боялся уронить, и сердито сморщился, когда я изменил положение.
— Уже не нравится, — сказал я.
— Ей всё пока не нравится. Вы бы тоже сердились, если бы вас разбудили, завернули и передавали из рук в руки.
Анна забрала девочку и села рядом. Её больная кисть двигалась осторожно, но уверенно; она знала, как устроить свёрток, как освободить лицо от ткани и как проверить, не холодно ли. Я смотрел на неё и вдруг перестал видеть женщину, которую время безжалостно у меня отнимает. Она стала бабушкой. В её жизни произошло то, чего я не мог получить ни выносливостью, ни памятью, ни умением дожить до следующего века.
Доктору ребёнка принесли на другой день. Он спросил разрешения взять, дождался, пока Анна поможет ему, и некоторое время молчал. Девочка спала, открыв рот. Руднёв наклонил голову, чтобы разглядеть её ближе, и я видел, как он старается не дрожать руками.
