Я был богаче, чем когда-либо мог представить в начале службы.
Руднёв получил имя в медицинской среде, хотя далеко не то, которого заслуживал.
У нас были четыре группы крови в таблицах, неизвестный резус в примечаниях, несколько неудачных попыток понять путь передачи и деньги на продолжение работы.
А впереди уже приближался 1832 год, когда в Петербурге врач Андрей Вольф спасёт роженицу переливанием крови мужа и войдёт в историю российской медицины.
Руднёв об этом пока не знал.
Я — знал.
И впервые решил ему не говорить заранее. Иногда человеку надо дать возможность удивиться истории самому.
Глава 11 Отставной
Омск, осень 1829 — весна 1830 года
Бумага, которую я ждал двадцать пять лет, оказалась серой, шероховатой и пахла канцелярской пылью.
Я почему-то представлял иначе. Не торжество, конечно. После армии я уже не ждал от казённых учреждений ни музыки, ни здравого смысла. Но хотя бы внутренне рассчитывал, что в тот день что-нибудь изменится сразу: расправятся плечи, воздух станет свободнее, караульный у ворот посмотрит на меня как на человека, который больше никому не обязан являться по первому удару барабана.
Ничего подобного не произошло.
Писарь в штабе сначала не нашёл моё дело, потом нашёл чужое, потом уверенно заявил, что служу я с 1805 года. Я попросил посмотреть ещё раз. Он вздохнул, как человек, которого отвлекают от действительно важной работы, и полез в связку второй раз.
— Андреев Михаил… фельдфебель… Азовский… потом перевод… — Он провёл пальцем по строкам. — А, вот. Зачислен в службу в тысяча восемьсот четвёртом. Значит, верно говорите.
— Я рад, что двадцать пять лет не зря запоминал собственную жизнь.
Писарь поднял глаза.
— Чего?
— Говорю, хорошо, что нашлось.
Он не улыбнулся. У людей, которые целый день переписывали чужие судьбы, чувство юмора, вероятно, расходовалось быстрее чернил.
Дальше выяснилось, что одного срока мало. Нужно было подтвердить перевод, отсутствие взысканий, состояние расчётов по довольствию и ещё несколько вещей, о которых я впервые услышал именно в день, когда собирался окончательно с ними распрощаться. Меня гоняли между канцелярией, командой и штабом больше недели. На третий день я начал понимать, почему некоторые старые солдаты говорили об отставке как о новой кампании: противник здесь не стрелял, зато бесконечно требовал справки.
Руднёв веселился.
— Я вам всегда говорил, Михаил, что пуля честнее бумаги. Видно, откуда летит и чего хочет.
— Вы ничего такого не говорили.
— Значит, давно собирался. Теперь повод подходящий.
Он сидел за столом в нашей задней комнате, разбирая письма. Очки сползли почти на кончик носа, и всякий раз, когда он поднимал голову, мне хотелось их поправить. Я не поправлял. За последние годы Алексей Матвеевич стал болезненно чувствителен к любому движению, которое можно было истолковать как заботу о старике.
Стариком он себя не называл.
Я тоже.
Но утром ему требовалось больше времени, чтобы разогнуть пальцы. После долгой ходьбы он садился не потому, что находил удобное место для разговора, а потому, что искал стул. За последние две зимы седина почти вытеснила остатки тёмных волос, и только взгляд оставался прежним — цепким, насмешливым и временами таким злым, что молодые фельдшеры рядом с ним начинали вспоминать все ошибки ещё до того, как он открывал рот.
