— Кто принимал? — спросил я.
Писарь назвал фамилию.
Я её запомнил.
Потом вторую.
Потом цифры.
Через неделю у меня была целая картина: в документах проходило одно качество, в кладовой лежало другое; часть хорошего товара исчезала между приёмкой и выдачей; подписи повторялись.
В армии я видел воровство много раз. Иногда украденная горсть крупы означала, что человек просто хочет дожить до следующего дня. Иногда офицер строил себе дом из того, что должно было кормить роту.
Разница была в масштабе.
И в том, что теперь у меня была память, которая почти не отпускала цифры.
Я решил, что на этот раз сделаю всё правильно.
Это было первой ошибкой.
Глава 5 Огонь и чужие деньги
Омск, 1818 — осень 1819 года
Правильно у меня не получилось.
Я пришёл к Ладыгину с тремя ведомостями, двумя фамилиями и уверенностью человека, который уже мысленно видел, как поставщика тащат на разбирательство.
Капитан выслушал, посмотрел бумаги, потом на меня.
— И чего ты хочешь?
— Проверить кладовую. Не ту, которую покажут после предупреждения. И людей опросить отдельно.
— Ты следователь?
— Нет.
— Купец?
— Нет.
— Тогда пока ты фельдфебель, который принёс мне подозрения.
Меня это задело сильнее, чем должно было.
— Там больным гниль дают.
— Я слышал.
— И?
— И проверю.
Проверили через четыре дня.
К тому времени в кладовой стояли свежие мешки, бочка с мясом пахла только солью, а человек, на которого я рассчитывал как на свидетеля, неожиданно вспомнил, что ничего такого не видел.
Хуже всего вышло с Кочетовым. Он однажды помог мне вынести испорченную крупу и при людях сказал, откуда её принесли. После проверки выяснилось, что формально мешки числились за другой партией, а сам Кочетов «самовольно распространял клеветнические разговоры о казённом снабжении».
Ему дали трое суток ареста и сняли с удобной работы при складе.
Я получил выговор.
Поставщик остался поставщиком.
Когда Кочетов вышел, я встретил его возле казармы.
— Семён…
— Не надо.
— Я не знал, что они успеют всё заменить.
— А я знал?
Он прошёл мимо.
До войны я бы, наверное, полез следом и стал доказывать, что хотел как лучше. После войны хватило ума промолчать.
На следующий день я сам вызвался в караул вместо него.
Это ничего не исправило, но хотя бы не было разговором.
К лету 1818 года я научился в Омске главному: здесь правду надо было не только знать, но ещё и правильно подавать. Память давала мне факты. Она не давала должности, подписи и права заставить других считать эти факты важными.
Зато память продолжала меняться.
Я всё чаще замечал, что могу вернуться к разговору недельной давности и восстановить не только смысл, но интонацию. Иногда всплывали вещи из прежней жизни. Не забытое чудом — такого не было. Но то, что когда-то действительно знал, вспоминалось с неожиданной ясностью.
Так однажды вечером Руднёв спросил, что я помню о переливании крови.
До этого мы говорили совсем о другом. Он рассказывал про английские опыты, о которых услышал от приезжего врача, и ругался, что медицинские новости до Сибири идут почти так же медленно, как обозы.
