Жиров, куривший неподалеку, молча протянул ей кисет с махоркой, признавая ее право на этот страшный счет.Она свернула кривую папироску с табаком-горлодером и закашляла до слез с первой же заятяжки.
Сначала эти зарубки были для нее актом возмездия за сожженный дом, за убитого отца, за подвалы ЧК. Но шли месяцы. Нож всё чаще впивался в дерево ложи. Десять, двадцать, тридцать…
Убийство перестало быть личным. Оно стало ремеслом. Снайпер Дашков работал с пугающей методичностью. Анастасия научилась часами лежать неподвижно в мокрой траве или на раскаленной крыше пакгауза, сливаясь с местностью, не реагируя ни на жажду, ни на укусы насекомых. Она научилась брать упреждение на ветер и чувствовать дистанцию до цели спинным мозгом.
К осени девятнадцатого года зарубок на прикладе стало больше пятидесяти. Деревянное ложе карабина было испещрено ими, как изрыто шрамами лицо старого вояки.
Однажды ночью, стоя в карауле под ледяным октябрьским дождем, Анастасия провела огрубевшими пальцами по этим шершавым отметкам. Пятьдесят прерванных жизней. Пятьдесят человек, смотревших в ее сторону в последнюю секунду своего существования.
Она прикрыла глаза, и внезапно ей стало страшно. Страшно от того, что она не чувствует ни тяжести греха, ни жалости. Ее душа покрылась такой же грубой мозолью, как и указательный палец, лежащий на спусковом крючке.
«Если бы ты видел меня сейчас, Алексей, — мысленно обратилась она к призраку капитана Теплова, пряча лицо от секущего дождя за воротником шинели. — Если бы ты только знал, во что я превратилась. Смог бы ты узнать во мне ту Настю Дашкову? Смог бы ты полюбить солдата, у которого руки по локоть в чужой крови?»
Ответа не было. Только ветер гудел в телеграфных проводах, да вдалеке, на севере, вновь глухо заворочалась проснувшаяся артиллерия. Фронт откатывался на юг. Начиналась новая, еще более страшная страница этой войны.Больше зарубок она не делала…
глава одинадцатая
Глава 11. Станция отчаяния
Осень девятнадцатого года катилась к своему страшному, ледяному концу. Фронт Вооруженных сил Юга России трещал и осыпался, точно подмытый паводком глиняный обрыв. Отступление Белой армии уже не походило на маневр — это был великий, скорбный исход, упрямый марш обреченных сквозь нарастающий хаос и стужу.
Станция Сомовка виднелась издалека на белом снежном фоне скоплением темных, безжизненных зданий и заиндевевших вагонов. Ночной снегопад припорошил железнодорожную насыпь, а серое, тяжкое небо низко висело над степью, угрожая новой метелью. На самой станции не было ни постов, ни караула — кругом царил зловещий прифронтовой бардак.
Огромные толпы военных и гражданских беженцев в глухом отчаянии жались к одноэтажному зданию вокзала. Окна там давно были выбиты, а рамы наспех заткнуты всяким случайным тряпьем, дореволюционными портьерами и даже пуховыми подушками, сквозь которые все равно пробивался безжалостный ледяной ветер. У перрона, на первом пути стояли пассажирские вагоны, слегка припорошенные свежим снежком.
Люди часами, сутками сидели на своих узлах и просто ждали, не зная, придет ли спасительный состав. В их потухших, воспаленных глазах не осталось ни страха, ни злобы — только бесконечное, тупое терпение и смертная усталость. Но самое странное и жуткое крылось в детях: они не прыгали, не играли в салочки или прятки, как положено в их возрасте, а неподвижно сидели рядом со взрослыми, безмолвные и замерзшие, точно маленькие старички.
