— Доктор Старостин ошибся! — Анастасия резко повернулась к нему. Ее глаза, ввалившиеся, обведенные темными кругами, лихорадочно блестели. — Я видела его, Илья Петрович. На пирсе. Он махал мне рукой! Он жив!
Сушков отвел взгляд. Он слишком долго воевал, чтобы верить в чудеса. В Новороссийском котле сгинули десятки тысяч, и надеяться на спасение одного человека, добровольно оставшегося в арьергарде, было безумием. Но забрать у этой изломанной девочки последнюю соломинку он не смел.
— Врангель формирует новые полки, — перевел тему штабс-капитан, доставая серебряный портсигар. — Нам выдают английское обмундирование и винтовки. Готовимся к обороне перешейка. Комиссия по увольнению работает каждый день. Я могу похлопотать, Настя. Тебе выпишут документы, дадут паек. Ты сможешь устроиться сестрой милосердия в госпиталь или уехать в Константинополь. Для тебя война окончена.
Анастасия медленно поднялась. Крымский ветер растрепал ее короткие отросшие волосы. В лучах закатного солнца уродливый шрам на ее затылке казался багровым.
— Война окончена для тех, кто остался в земле, Илья Петрович, — ее голос зазвучал сухо и жестко, так же, как тогда, в зимних окопах под Сомовкой. — А я умею стрелять лучше половины ваших новых призывников.
Она похлопала ладонью по прикладу своей неизменной винтовки Мосина, которую ни за что не отдала в арсенал.
— Я остаюсь в строю. Я буду ждать его здесь, на этом берегу. И если красные сунутся в Крым, я встречу их так же, как встречала в степи. Доброволец Дашков из списков не вычеркнут.
Сушков щелкнул крышкой портсигара и, не прикуривая, спрятал его обратно в карман. Он молча отдал честь этой худенькой, отчаянной женщине, понимая, что спорить с ней бесполезно. Белый остров, окруженный морем и врагами, готовился к своему последнему, смертному бою, и Анастасия Дашкова намеревалась встретить его в первой шеренге.
глава двадцать третья
Глава 23. Крымский морок
Весна тысяча девятьсот двадцатого года ворвалась в палату севастопольского госпиталя бесцеремонно — ослепительным, режущим глаза светом и густым, одуряющим запахом цветущего миндаля.
Этот сладковатый аромат пробивался даже сквозь тяжелую, привычную вонь карболки, хлорной извести и застарелого гноя. Он раздражал, казался здесь чужим, неуместным, словно бальное платье на покойнике.
Анастасия лежала на узкой железной койке, глядя в высокий, растрескавшийся потолок. Сыпной тиф, подхваченный то ли в промерзшей теплушке, то ли в смрадном трюме «Святого Николая», отступил. Жар, сжигавший ее тело и разум почти три недели, спал. Врачи, устало прячущие глаза за стеклами пенсне, констатировали физическое выздоровление: сердце выдержало, кризис миновал. Молодой организм, закаленный кубанскими морозами и окопным голодом, взял свое.
Но сама Анастасия этого воскресения не чувствовала.
Она медленно, с огромным трудом подняла руки и посмотрела на них сквозь солнечный луч, падающий из высокого окна. Руки были чужими — тонкими, почти прозрачными, с синеватыми ниточками вен под бледной, шелушащейся кожей. Но на указательном пальце правой руки, прямо у сустава, всё еще желтела застарелая, жесткая мозоль. Мозоль снайпера. Память о тяжелом и верном спусковом крючке ее карабина.
