От вида этих стежков во мне шевельнулось что-то мелкое и стыдное. Свято место пусто не бывает: я ещё не уехал, а жизнь Тимофея уже обходилась без меня гораздо лучше, чем моя — без него. Обида была нелепой. Я сам составлял ему прошение о браке, стоял на венчании и радовался, что после стольких лет у него наконец появился дом. Всё это я знал, но всё равно не ожидал, что так быстро почувствую себя лишним рядом с этой заплатой. Тимофей присел на край кровати, заметил на полу пуговицу и поднял её.
— Траву-то взял?
— Взял.
— А то она спрашивала.
Я достал из-за пазухи мешочек. Тимофей кивнул, положил пуговицу на стол и снова замолчал, словно решил, что угадал причину моей возни. Объяснить её было трудно; я и сам не сразу нашёл бы подходящие слова. Мне просто не хотелось уходить. На стенах оставались следы от наших вещей, у печи лежала привычная кочерга, а в коридоре кто-то по-прежнему ругался из-за ведра. Большую часть жизни в этом мире я знал полк. Места менялись, люди гибли, приходили новые, но утром находился кто-нибудь знакомый, с кем можно было разделить хлеб или хотя бы злость на начальство. Теперь я сам выходил из этой жизни, а что ждало дальше, представлял себе только на бумаге.
— Ты там сразу не умничай, — сказал Тимофей.
— Это теперь напутствие такое?
— Тебе — такое.
Я дёрнул пряжку сильнее, чем требовалось.
— По-твоему, я только тем и занят?
— Миш, здесь тебя знают. Ты скажешь человеку, что он дурак, он вспомнит, как вы рядом в грязи лежали. Или как ты его из-под огня тащил. А там услышит чужого фельдфебеля, который пришёл и всех учит.
— Я умею разговаривать с людьми.
Тимофей посмотрел на меня так, словно собирался возразить, но промолчал, и от этого я разозлился ещё сильнее. Мне казалось, что за эти годы я научился придерживать язык: не спрашивал барина, с какой стати один человек принадлежит другому, и не лез с объяснениями всякий раз, когда видел, что работу можно сделать легче. Сначала думал, потом говорил — по крайней мере, обычно.
А выходило, что окружающие просто ко мне привыкли. Научились пропускать мимо ушей половину замечаний, замечать полезное в другой половине и давать мне остыть. Незнакомый человек такой привычки не имел. От него можно было получить в челюсть, а от начальника — столько неприятностей, что я бы ещё пожалел об этой челюсти. Ссылаться на то, что вообще-то хотел как лучше, пришлось бы уже потом. Я повертел в руках край ремня, а Тимофей сидел напротив и не торопил меня с ответом. Другой век так и остался для меня другим. Я выучил, кому кланяться, кого пропустить вперёд, когда молчать. Но согласиться со всем этим внутри у меня не получилось. Должно быть, наружу прорывалось чаще, чем я замечал.
— Постараюсь, — сказал я наконец.
— Вот и ладно. Только лекаря не переучивай. Его уже поздно.
На этот раз мы оба улыбнулись, а у двери обнялись, неловко стукнувшись пряжками. Тимофей вышел придержать лошадь. Я задержался ещё на несколько мгновений, взял со стола потерянную пуговицу и сунул в карман. Чья она, так и не вспомнил. Отъезд вышел до обидного простым, и я так и не понял, чего именно ожидал: торжественного построения или речи Арсеньева о том, что ещё один орёл вылетает из нашего гнезда. Стоило представить эту картину, как мне захотелось рассмеяться. Орёл сидел на узле с бельём и пытался отогреть пальцы под мышками.
