Кочетову — сараем и навесом, под которые помещалось столько товара, что он впервые за всё время нашего общего дела сказал: «Ну, это уже похоже на хозяйство».
Руднёву понравилась комната с двумя окнами.
Он вошёл туда, постоял у стены, посмотрел, как падает свет, и спросил:
— А стол здесь встанет поперёк?
— Если хороший стол.
— Значит, найдём хороший.
Хозяин, пожилой чиновник, переезжавший к сыну, наблюдал за нами с выражением человека, который ещё не решил, продаёт ли дом состоятельным людям или впускает организованную шайку. Особенно его смущало, что деньги приносил я, вопросы задавала Анна, строения осматривал Кочетов, а Руднёв интересовался только окнами, водой и тем, можно ли поставить во дворе отдельную печь для кипячения инструментов.
— Вы лекарь? — наконец спросил хозяин.
— Бывает.
— А господин Андреев?
Руднёв повернулся ко мне.
— Он теперь свободный человек. Пока ещё сам не понял, чем это опасно.
Я попросил Алексея Матвеевича помолчать хотя бы до подписания бумаг.
Сделка заняла дольше, чем я ожидал. Анна настояла, чтобы её долю не оставляли на словах. Кочетов тоже вложился и потребовал зафиксировать, что складские строения относятся к общему делу, а не к моему личному дому. Пришлось несколько раз ходить к человеку, который понимал в бумагах лучше нас, переписывать условия и слушать, как он объясняет очевидные вещи так, будто перед ним трое особенно способных детей.
Раньше я бы рассердился и сделал по-своему.
Теперь терпел.
Не потому, что стал мудрее.
Просто уже знал, сколько стоит чужая зависимость от моего хорошего настроения.
К июню переехали.
Первую неделю мы только таскали вещи. Книги Руднёва заняли отдельный шкаф и ещё половину стены. Анна ругалась на пыль. Дети исследовали двор, как новую страну, и за два дня нашли лаз под забором, который взрослые не заметили при четырёх осмотрах. Кочетов требовал вынести из сарая старый хлам. Я хотел починить ворота, потом обнаружил протекающую крышу, потом скрипящий пол в задней комнате.
Свобода снова оказалась ремонтом.
Но вечером, когда все наконец разошлись, я вышел во двор и впервые за много лет понял, что знаю, где буду спать завтра.
Не в казарме.
Не на постоялом дворе.
Не там, куда направят приказом.
Здесь.
Это чувство оказалось сильнее, чем я ожидал.
Руднёв вышел следом, сел на скамью у стены и некоторое время молчал.
— Хорошо, — сказал он наконец.
— Дом?
— Нет. Что вы перестали оглядываться на ворота.
Я посмотрел на него.
— Я оглядывался?
— Всю жизнь, сколько вас знаю.
— На войне это полезно.
— А дома утомительно.
Я хотел ответить, что дома у меня раньше почти не было, но не стал. Он и так знал.
* * *
Тем временем. Москва, осень 1830 года
В конце лета в Москве начали говорить о болезни, которую многие сначала считали очередным преувеличением чиновников и врачей.
Холера уже двигалась по империи.
Она пришла не как привычная горячка, которую знали по деревням и гарнизонам. Человек мог утром разговаривать, есть, жаловаться на обычную слабость, а к вечеру превратиться в обезвоженное тело с провалившимися глазами, судорогами и почти исчезнувшим пульсом.
