Отец не пережил этой ночи. Николай Ильич умер от апоплексического удара прямо в телеге, на которой верный старый кучер тайно вывозил их с матерью в губернский город. Он просто схватился за грудь, захрипел и навсегда закрыл глаза, избавив себя от необходимости видеть, во что превращается его любимая Родина.
К осени восемнадцатого года девятнадцатилетняя Анастасия и ее наполовину парализованная горем мать ютились в крошечной, промерзшей комнате на чердаке бывшего купеческого дома. От их прошлой жизни остался лишь выцветший дагерротип отца, узелок с несколькими серебряными ложками и мамино венчальное кольцо.
Анастасия изменилась страшно. Хрупкая, мечтательная барышня с томиком стихов умерла вместе с усадьбой. Новая Анастасия носила стоптанные мужские ботинки на три размера больше, куталась в дырявую шаль и умела торговаться на толкучке с яростью базарной торговки. Ее тонкие пальцы огрубели от стирки в ледяной воде и колки дров, а под глазами залегли такие же темные тени, какие она видела когда-то у капитана Теплова.
О Теплове не было никаких вестей. Офицерские списки исчезли вместе со старой армией. Иногда, лежа без сна на жестком топчане и слушая, как надрывно кашляет за занавеской мать, Анастасия пыталась вызвать в памяти его лицо. Но образ капитана расплывался, вытесняемый жестокой реальностью: как достать осьмушку хлеба на завтра? Чем растопить печку-буржуйку?
Город бурлил, наливаясь дурной, темной кровью. По улицам, заваленным грязным снегом и конским навозом, носились грузовики с вооруженными матросами. На обшарпанных стенах домов, поверх старых театральных афиш, пестрели кумачовые декреты и воззвания, призывающие к беспощадной борьбе с гидрой контрреволюции. Воздух пах дешевой махоркой, немытым телом, сивухой и животным, липким страхом.
Страх пропитал всё. Он сочился из щелей коммунальных квартир, где вчерашние соседи теперь смотрели друг на друга волчьими глазами, готовые написать донос за лишний метр жилплощади.
В ноябре на толкучке, где Анастасия выменивала последнюю серебряную ложку на мороженую картошку и горсть прогорклого пшена, поползли слухи. Люди шептались, пугливо оглядываясь на патрули в надвинутых на глаза картузах.
— Добровольческая армия идет… — Офицеры узловую станцию взяли. Говорят, Дроздовский полк. — Белые близко… К Рождеству город возьмут.
Эти шепотки передавались как величайшая драгоценность. Для «бывших людей» — недобитой интеллигенции, вдов, гимназистов — они звучали как колокольный звон, предвещающий воскресение.
Но для новой власти, засевшей в бывшем здании Дворянского собрания, над которым теперь развевался красный флаг, эти слухи стали сигналом к звериной панике. И, как всякая паника людей, дорвавшихся до безграничной власти, она вылилась в террор.
Город ощетинился. По ночам по замерзшим улицам всё чаще рычали моторы «черных воронов». Раздавался протяжный, злобный скрип тормозов, затем хлопанье дверей, глухие удары прикладов в парадные двери и женские крики. Губернская ЧК, устроившаяся в особняке купца Смирнова, работала круглосуточно. Подвалы наполнялись заложниками. Брали всех: бывших офицеров, юристов, учителей гимназий, священников и просто тех, чьи руки казались чекистам слишком чистыми.
