Один надзиратель любил бить плетью по голым ступням тех, кто «медлил» умываться. Габриэл помнил звук: сухой щелчок, потом сдавленный всхлип, а после — запах крови и пота, смешивающийся с сыростью каменного пола.
Он помнил, как дрожали пальцы у жертвы, как капли пота стекали по вискам, а глаза были прикованы к потолку — будто там, в трещинах штукатурки, можно было найти спасение.
Другой заставлял девушек стоять на коленях в ледяной воде, пока кожа не синела. Габриэл сам однажды застал такую сцену: их губы дрожали, но никто не смел вскрикнуть, а надзиратель насвистывал весёлую мелодию, будто это была игра.
Вода была такой холодной, что пар поднимался над поверхностью, а капли, стекавшие с коленей, тут же превращались в крошечные льдинки на каменном полу.
А третий, ухмыляясь, тушил факел о ладонь мага, будто проверял, насколько тот вынослив. Габриэл тогда стоял в тени, сжимая кулаки, и чувствовал, как ногти впиваются в ладони — это было его единственное сопротивление.
В тот момент он заметил, как на стене дрожит тень надзирателя, искажённая пламенем, и подумал: «Это не человек — это чудовище, рождённое этой Башней».
Не раз он видел, как его сослуживцы, всегда дружелюбные и обходительные в казармах, будят магов оплеухой и грубо гонят их в ванные, куда якобы случайно забыли доставить горячей воды.
Однажды он заметил, как один из них, смеясь, бросил в ледяную воду кусок льда:
— Пусть закаляются!
При этом его глаза блестели от удовольствия, а на губах играла та самая улыбка, которую он обычно дарил товарищам за кружкой эля.
В коридорах ещё стоял запах сырости и страха, а в воздухе висело негласное: «Так им и надо».
Иногда Габриэл задерживал дыхание, чтобы не вдохнуть этот смрад, иногда отворачивался, но никогда не присоединялся — это было его молчаливое сопротивление.
Иногда он ловил себя на мысли: «А что, если завтра это будет кто‑то из моих знакомых? Что, если это коснётся меня?» — но тут же отгонял её, боясь даже подумать о таком.
Сами инквизиторы стояли рядом, наблюдая за юными ведьмами и их водными процедурами, и не стесняясь обсуждали друг с другом всё, что видели перед собой. Их голоса звучали буднично, как будто они говорили о погоде, а не о живых людях.
Один комментировал стройность фигуры, другой — цвет волос, третий — форму рук, будто оценивал товар на рынке. Их смех эхом разносился по коридору, а эхо искажало его, превращая в какой‑то звериный рык.
И в эти моменты Габриэл понимал: побег Франчески — не каприз, не дерзость. Это был крик, который Башня не смогла заглушить.
Это был знак — что даже в этой каменной утробе, где каждый шаг контролируется, где каждая мысль подавляется, остаётся место для сопротивления.
И этот крик отзывался в нём, пробуждая что‑то давно забытое — то, что он сам когда‑то похоронил под тяжестью правил и уставов.
Вся его суть, всё, во что он верил, протестовало против этого. Он считал, что человека должны вести его честь и долг — не пустые слова, а незыблемые столпы, на которых держится душа. И они же должны защитить его от развращения души.
