— Вот, — он вытащил руку. В пальцах зажата тонкая пружина. — Слетела. Сейчас поставим.
Двадцать минут возились. Когда закрутили последний болт, Кошкин не чувствовал рук по локоть. Встал, пошатнулся. Гринько подхватил под руку.
— В кабину, быстро. Отморозите руки к чёртовой матери.
Кошкин добрался до тягача. Забрался внутрь, прижал руки к груди. Началась боль. Сначала жжение, потом ломота. Пальцы крутило, выворачивало суставы. Он закрыл глаза, ждал.
Через полчаса конвой двинулся дальше. Кошкин смотрел на танки сквозь заиндевевшее стекло кабины. Идут. Третья передача работает.
На следующий день поднялась температура. Ещё через два начался кашель.
Дурак, сказала бы жена. Она и сказала, когда приехала в Кремлёвскую больницу. Стояла в дверях палаты, прижимая к себе сумку с апельсинами, и молчала. Потом села на край кровати и сказала тихо, без злости: «Дурак ты, Миша». Он хотел возразить, но закашлялся, и она просто держала его за руку, пока не прошло.
Но танк дошёл. Оба танка дошли, своим ходом, без единой серьёзной поломки. На Красную площадь въехали семнадцатого марта. Показали комиссии, показали Ворошилову. Приняли на вооружение. Т-34. А его положили в больницу, и Сталин лично отправил сюда, в Крым. Два месяца лечения, сказал. Приказ. Не просьба.
Он выжил. И танк выжил.
Утром Кошкин попробовал спуститься по дорожке к морю. Врач велел гулять, дышать воздухом. Двадцать метров вниз по склону, по гравию и плитам. Раньше он бегал по лестницам цеха, таскал чертёжные доски, мог стоять у станка по десять часов.
Сейчас после десяти метров начала кружиться голова. Дыхание сбилось. В груди заныло, отдало в плечо.
Он остановился, оперся о перила. Мать честная. Месяц в санатории, а дошёл только до первой скамейки.
На скамейке сидел мужчина в расстёгнутом ватнике, курил. Лет тридцати пяти, загорелый, с перевязанной рукой. На воротнике петлицы танковых войск.
— Присаживайтесь, — кивнул он Кошкину. — Вид у вас, товарищ, неважный.
Кошкин опустился на скамейку. Пот выступил на лбу, хотя утро было прохладное.
— Танкист? — спросил мужчина, глядя на петлицы.
— Конструктор.
— А-а. Вот оно что. Капитан Лобанов, командир батальона. Был. — Он показал перевязанную руку. — Халхин-Гол. Осколок в локоть, кость задело. Лечат.
— Кошкин. Михаил Ильич.
Лобанов присмотрелся.
— Кошкин? Это вы Т-34 делали? Слышал. Говорят, на Красную площадь пригнали.
— Пригнали.
— Ну и как он? По-настоящему? Не для начальства, а для дела.
Кошкин помолчал.
— Лучше, чем БТ. Броня толще, пушка мощнее, проходимость по грязи в два раза выше. Скорость меньше, но на войне это не главное.
Лобанов затянулся, выпустил дым.
— Я на БТ воевал. Хорошая машина. Быстрая. Сорок километров по шоссе, японцы не догонят.
— Но стреляют из противотанкового ружья, и броня не держит.
— Поэтому мы первыми стреляем. Видим противника, даём по нему из сорокапятки, уходим. Не стоять же под огнём.
Кошкин посмотрел на море. Волны набегали на камни, разбивались пеной.
— А если противник не японцы? Если немцы?
— Немцы? — Лобанов пожал плечами. — У нас договор. Пакт о ненападении.
