Он помолчал, жадно допил остатки горячего бульона, вытер рот рукавом и поднял на меня ясный, решительный взгляд, в котором впервые не было рабской покорности:
— Вы ведь бежать надумали, барышня? Со штабс-капитаном?
Я не стала отводить глаз. Не стала врать, вилять или пугать его.
Перед лицом взрослого мужика, чью душу ты только что вытащил из грязи простым состраданием, полуправда выглядит предательством.
— Надумала, Гриша, — сказала я тихо, глядя ему прямо в зрачки. — Потому что остаться здесь для меня — смерть. И для девочки смерть. Генерал сломает нас обеих, перетрет в порошок и не заметит. Я уйду. Скоро.
Гришка судорожно вздохнул, сжал левый кулак:
— Я стрелять не стану, Полина Сергеевна. Хоть режьте меня на куски, хоть под трибунал ведите — ствол не подниму. Засов сам открою, когда время придет. Скажу потом следователям: спал, мол, от лихорадки в беспамятстве лежал, ничего не слышал. Пущай в штрафную роту спишут, пущай на фронт пошлют — отбуду. Но вам в спину стрелять не буду.
Внутри у меня отлегло.
Не от радости легкой победы — в такие минуты не бывает радости. От осознания того, что в самом сердце генеральской крепости рухнула главная несущая стена.
Гришка Козырев перестал быть караульным.
Он больше не был оружием Стрельцова. Простая марганцовка, кусок бинта и миска горячего бульона сделали то, чего не смогли бы сделать взводы саперов с динамитом: они пробудили в крестьянском парне живую человеческую душу, которая восстала против рабского приказа.
— Спасибо, Гриша, — сказала я, забирая пустую миску. — Но под трибунал я тебя не пущу. Никто тебя расстреливать не станет. Мы сделаем всё так, чтобы у генерала к тебе комар носа не подточил. Я тебе алиби обеспечу, когда час пробьет.
Парень посмотрел на меня с немой, собачьей преданностью:
— Как скажете, Полина Сергеевна. Всё сделаю, как прикажете.
Я сняла со своих плеч серую толстую шерстяную шаль, набросила ее на его овчинный полушубок, укутав забинтованную шею:
— Сиди тихо. Дверь кабинета не открывай. Если генерал выйдет — притворись, что дремлешь. Мазь начнет греть через полчаса, боль утихнет. Завтра утром Лившиц придет, сменит повязку.
— Спасибо вам… — прошептал ординарец, прижимая подбородком край шерстяной шали. — Век не забуду.
Я повернулась и пошла по темному коридору в детскую.
Сонечка спала на своей кроватке, свернувшись калачиком под ватным одеялом. Ее светлые косы разметались по подушке, а маленькая ручка крепко сжимала деревянную липовую птицу, согретую детским теплом.
Я на цыпочках подошла к печи, проверила заслонку — угли догорали ровно, отдавая сухое, глубокое тепло.
В прихожей было тихо. Больше не звенел металл карабина, не слышалось мучительных стонов. Часовой сидел на посту, но это был уже наш часовой.
Глава 29. Симуляция смирения
Тяжелый, пьянящий аромат жасмина, амбры и сухой гвоздики мгновенно вытеснил из комнаты въедливый дух карболки и застарелого печного чада.
В зеркале отразилась незнакомка. Породистая, хрупкая, знающая себе цену барышня из тех, что до революции украшали собой первые ряды Мариинского театра и благотворительные базары в Дворянском собрании. В ее облике не осталось ни следа от забитой гувернантки в заштопанном саржевом платье.
