Вместе с путейцем они споро сгрузили тяжелый кованый сундук с тисками, ящики с напильниками и калибрами, мешок с мукой и мой старый гобеленовый саквояж.
— Спасибо, Степан, — Михаил сунул обходчику пачку папирос и пожал руку в толстой рукавице.
— Владей, мастер! — весело осклабился мужик, запрыгивая обратно на передок. — Банька по-черному за огородом натоплена, дров в сарае на три зимы припасено! Живите справно!
Дровни развернулись, взметнув сухой снег, и скрылись за перелеском в сторону железнодорожной станции.
Мы поднялись по широким ступеням крыльца.
Михаил толкнул тяжелую дубовую дверь, обитую войлоком, шагнул в сени и пропустил меня вперед в горницу.
В избе было тепло.
Огромная беленая русская печь занимала почти треть пространства, отдавая в просторную горницу глубокий, сухой кирпичный жар. Пол был настлан из широких, чисто выструганных лиственничных плах шириной в два аршина — дерево пахло смолой, баней и свежестью. Вдоль стен тянулись широкие лавки, у переднего угла под чистыми окнами стоял массивный стол на четырех толстых точеных ножках, а за дощатой перегородкой виднелась светлая комната под мастерскую с широким верстаком.
Здесь не было золоченых лепных карнизов, как на Каменноостровском. Не было кессонных потолков и темных дубовых шкафов с чужими книгами.
Но в этой простой бревенчатой избе было то, чего я не чувствовала ни одной минуты в генеральском доме: здесь не было чужих шагов. Не было страха. Не было нависающей угрозы окрика за стеной.
Здесь можно было подойти к окну, распахнуть створку и не увидеть кованых четырехдюймовых гвоздей, забитых в раму.
Я сняла серый пуховый платок, встряхнула волосами. Расстегнула тяжелое драповое пальто, повесила его на железный кованый крюк у двери.
Подошла к печи, прижалась ладонями к шершавой беленой глине очага. Тепло печи проникло сквозь кожу, разлилось по суставам мягким, исцеляющим покоем.
Михаил занес в горницу последний ящик с инструментами, поставил его у верстака и выпрямился.
Снял картуз, отер пот со лба рукавом синей фланелевой рубахи. Оглядел горницу — хозяйским, взыскательным взглядом мастера, оценивающим крепость стен и надежность матицы. Затем перевел взгляд на меня, стоявшую у теплой печи в своем простом сером саржевом платье.
На его обветренном, строгом лице появилась та тихая, глубокая полуулыбка, которая делала его серые глаза удивительно мягкими:
— Ну вот и берег, Полина. Наш берег. Нравится изба?
— Славная изба, Михаил, — ответила я, глядя на ровные венцы сруба. — Крепкая. На века срублена.
— Лиственница, — кивнул он, проводя ладонью по золотистому бревну стены. — Она в земле не гниет, от мороза только звенит и железом берется. Я в горнице еще полки навешу под книги, в мастерской тиски закреплю к верстаку, а весной завалинку подновим…
Он замолчал, сделал шаг ко мне, остановился напротив. Взял мои руки в свои широкие, загрубевшие от железа ладони. Пальцы его чуть дрогнули:
— А сейчас одевайся, Полина. До трех часов успеть надо.
Я вопросительно подняла брови:
— Куда?
— В волостной исполком, — ответил он негромко, но с той твердой мужской непреклонностью, в которой не было и тени принуждения. — В подотдел актов гражданского состояния. Нам с тобой расписаться надо. По-человечески. По закону.
