Он снял свою жесткую брезентовую рукавицу.
Широкая, теплая мужская ладонь с темными полосами въевшейся окалины легла на мою руку. Не на драп пальто — его пальцы осторожно, почти невесомо коснулись моего обнаженного запястья между краем варежки и шерстяным манжетом платья.
Прикосновение было горячим, чистым, лишенным и тени животного вожделения, каким исходил Стрельцов в своих темных углах. Это было прикосновение мужчины, который брал на себя ответственность за мою жизнь. До конца. Без оглядки на чужие приказы и законы этого страшного времени.
— Вы верите мне, Полина? — спросил он тихо, глядя мне прямо в глаза.
— Верю, Михаил, — ответила я, и в голосе моем не дрогнула ни одна нота. — Всем сердцем верю.
Наши пальцы переплелись на короткие три секунды — сухие, мозолистые, пропахшие сосной и порохом пальцы офицера и тонкие пальцы женщины, пережившей крах двух миров. Это не был поцелуй, не было любовным признанием в привычном смысле слова. Это была присяга. Молчаливый, нерушимый договор двух взрослых душ, решивших выстоять вместе.
И в этот самый миг за нашими спинами раздался противный, резкий скрип тормозящих деревянных полозьев.
Звук был сухим, чужеродным, разрезавшим тишину заснеженного переулка, как удар кочерги по стеклу.
Из-за угла Пушкарской, вздымая белые вихри мокрого снега, вылетела легкая извозчичья пролетка на высоких санных полозьях. Сытая гнедая кобыла под синей попоной прянула ушами, захрапела, осаженная кучером в толстом армяке, и сани с глухим стуком встали прямо напротив чугунных ворот дома номер двадцать шесть.
Михаил мгновенно, с армейской реакцией разведчика убрал руку, надел картуз и сделал шаг в сторону, принимая вид постороннего прохожего.
Но было поздно.
Откидной кожаный полог пролетки с треском распахнулся. Из саней, придерживая подол каракулевого пальто с полинявшим бобровым воротником, выбралась женская фигура.
Ксения Павловна.
Она приехала из Петросовета — в руках у нее была пузатая клеенчатая папка с казенными бумагами, на голове лихо сидела фетровая вишневая шляпка-клош, а из-под надвинутых полей сверкали подведенные сурьмой круглые, как у сыча, глаза.
Свояченица генерала расплатилась с извозчиком тремя бумажками совзнаков, небрежно сунула кошелек в карман и повернулась к чугунной калитке.
И тут ее взгляд наткнулся на нас.
Ксения замерла на мерзлом тротуаре, словно налетела на невидимую стену.
Она видела всё.
Она видела, как этот рослый мужчина в парусиновой куртке моториста стоял вплотную к гувернантке под сенью тополя. Видела, как их руки были сплетены у гранитного столба. Видела, с каким выражением — с какой немой, нестерпимой нежностью — они смотрели друг на друга секунду назад.
А рядом, у самой калитки, беззаботно прыгала на одной ножке генеральская сирота, баюкая в ручонке подаренную деревянную птицу.
Я видела, как менялось лицо Ксении.
Сначала на нем мелькнуло бабье, утробное изумление. Затем узкие, выщипанные в ниточку брови хищно взлетели вверх, а тонкие губы, накрашенные жирной темно-бордовой помадой, медленно, страшно растянулись в торжествующей, ядовитой улыбке.
