Услышав скрип моих шагов, он попытался вскинуться, потянулся к упавшему карабину, но от резкого движения вскрикнул, захлебнулся воздухом и повалился обратно на стену, зажмурившись до белых кругов перед глазами.
— Не… не подходи, барышня… — прохрипел он, размазывая по подбородку слюну. — Пристрелю… ей-богу, пристрелю…
— Чем ты пристрелишь, горемыка? — спокойно сказала я, ставя ковш с раствором на притолоку вешалки и опускаясь перед ним на одно колено прямо в мокрый снег, натащенный сапогами. — Ты карабин от пола оторвать не можешь. Руки убери от плеча.
— Не велено… Генерал выйдет…
— Генерал выпьет еще стакан и уснет мертвым сном до утра. А ты до утра не дотянешь, если я рану не вскрою. Расстегивай полушубок. Живо.
Голос мой прозвучал не громко, но с той непререкаемой материнской властностью, перед которой отступают любые солдатские уставы.
Гришка всхлипнул, обмяк и бессильно уронил здоровую левую руку на колени.
Я расстегнула костяные пуговицы его овчинного тулупа.
От парня пахло застарелым потом, махоркой, оружейным дегтем и тем тяжелым, сладковато-гнилостным духом, который ни с чем не спутает ни один полевой санитар. Духом застарелого нагноения.
Сняв полушубок с его правого плеча, я разрезала ножницами ворот засаленной солдатской гимнастерки.
Под тканью открылась страшная картина.
На ключице темнел старый рубец от пулевого ранения, полученного, видать, еще на польском фронте. Но вчера, когда взбешенный Стрельцов швырнул ординарца затылком и плечом о край изразцовой печи, закрытый свищ лопнул. Воспаление пошло вглубь надкостницы. Вся правая половина груди парня вздулась багровым, горячим, как раскаленный кирпич, желваком, в центре которого синела темная, готовая прорваться головка нарыва.
Холод в неотапливаемой прихожей и нервное напряжение довершили дело: рана горела, пульсируя при каждом ударе сердца.
— Гангрена? — прошептал Гришка, глядя на свое плечо расширенными от смертного ужаса зрачками. — Руку отрежут, Полина Сергевна? Отрежут, да? Я ж без руки в деревне пропаду… Кому я калека нужен на земле?
— Не каркай, — отрезала я, смачивая кусок белого полотна в сиреневом растворе марганцовки. — Нет здесь никакой гангрены. Обычный застарелый абсцесс после удара. Застудил ты его на сквозняке, вот гной и пошел под фасцию.
Я достала из кармана передника флакончик с ихтиоловой мазью, оставленный утром доктором Лившицем:
— Будет больно, Гриша. Зубы стисни и терпи. Кричать нельзя — генерала разбудишь, он нас обоих не пожалеет.
Парень схватил зубами край своей грязной буденовки, зажмурился так, что на висках выступили синие вены, и судорожно вцепился пальцами в край деревянного табурета.
Я не стала медлить.
Взрослая женщина, повидавшая в своей жизни сельские больницы и полевые лазареты, знает: жалость при вскрытии гноя — злейший враг больного. Чем быстрее и чище сделаешь дело, тем меньше мук человеку.
Тщательно протерев кожу марганцовкой, я прижала два пальца по краям багрового желвака и резким, выверенным движением надавила к центру.
Гришка глухо, утробно замычал сквозь зубы, тело его выгнулось дугой.
