Я начала одеваться без суеты, методично, как солдат на привале.
Сначала плотные чулки, закрепленные резинками чуть выше колен. Потом нижняя юбка из бязи. Ботинки обулись туго — тонкая кожа задубела от холода, и чтобы протолкнуть ногу, пришлось попотеть. Крошечные пуговки на штиблетах я застегивала с помощью сломанной шпильки, которую нашла на полу у комода: пальцы быстро занемели от ледяного воздуха, слушались скверно, но через пять минут обувь сидела на ноге плотно, как влитая.
Платье село идеально по фигуре — узко в талии, плотно в плечах, с сухим прикосновением жесткой шерсти к ключицам. Воротничок я приколола двумя медными булавками, затянула тесемки фартука на пояснице. Взяла с ящика деревянный гребень с редкими зубьями, быстро расплела тяжелые косы и туго, туго стянула волосы на затылке в строгий гладкий узел, заколов его костяными шпильками. Ни один локон не должен был лезть в глаза.
Лицо в зеркале мгновенно изменилось. Девочка исчезла. Появилась строгая, собранная, знающая себе цену женщина, чья опрятность в этом склепе выглядела как вызов разрухе.
Окно комнаты выходило во двор-колодец. Стекла, заклеенные крест-накрест серыми полосами бумаги, чтобы не выбило взрывной волной, покрылись изнутри толстой коркой инея. Я подышала на стекло, протерла кружок подолом фартука и заглянула наружу.
Внизу, в глубоком гранитном мешке двора, клубился сизый чад. Из подвальных окон высовывались железные трубы таких же времянок, как у меня, сыпали искрами в стылый воздух, пахло гарью торфяников. По мокрому, засыпанному смерзшимся навозом булыжнику двое красноармейцев в длинных, волочащихся по земле шинелях и остроконечных суконных шлемах-буденовках с синими суконными звездами тащили на волокуше пару мокрых березовых кряжей. Их ругань долетала глухо, вязко, перемежаясь карканьем петроградского воронья.
Это был настоящий, непричесанный, голодный двадцать второй год. Мир, где старое рухнуло в пыль, а новое пахло карболкой, дегтем и казенным пайком.
В комнате было не больше шести градусов тепла. Изо рта шел пар. Если прежняя владелица этого тела умерла здесь от пневмонии — неудивительно. В таких условиях здоровый человек зачахнет за неделю, если сложит руки и начнет жалеть себя.
Я подошла к буржуйке. Заслонка была распахнута, внутри чернела кучка мерзлой золы. Рядом стояло пустое ведро из-под керосина, в углу валялись три сосновые щепки и ржавый кухонный нож. Дров не было. Ни полена.
Значит, в доме нет хозяина, способного организовать снабжение, либо прислуга окончательно распоясалась, бросив умирающую девчонку вымерзать в углу.
И в эту самую секунду за толстой дубовой дверью, выходившей в коридор, что-то глухо ухнуло.
Звук был тяжелым, словно с высоты опрокинули комод или упало человеческое тело. А следом за этим коридор взорвался пронзительным, захлебывающимся, звериным детским воплем:
— Ма-а-а-ма! Не надо! Огонь! Maman!
Крик был не капризным — так кричат дети, когда ужас перехватывает горло, превращаясь в физическую судорогу. В голосе звенели колокольчики настоящей мозговой истерики, когда сознание отключается, а маленькое сердце начинает колотиться за двести ударов, грозя разорваться в груди.
