Я спрятал часы в карман засаленной парусиновой куртки, натянул брезентовые рукавицы и зашагал прочь от Невы — широким, размеренным армейским шагом, не оглядываясь.
Паники во мне не было.
Четыре года на германском фронте в саперном батальоне выбили из меня привычку суетиться. Сапер, потерявший хладнокровие под огнем, не живет дольше одной саперной лопатки: начнешь метаться на минном поле — разлетишься на куски и погубишь всю роту.
Здесь была та же война. Только вместо проволочных заграждений и фугасов передо мной стояла одиннадцатикомнатная квартира царского генерала, вооруженный часовой у дверей и вся махина комендатуры Петроградского военного округа за спиной у ревнивого хозяина.
Броситься на Каменноостровский с наганом в руке? Выбить дверь плечом, застрелить Гришку и попытаться вывести Полину силой?
Глупость. Чистейшее самоубийство. Стрельцов только этого и ждал: меня положат прямо на парадной лестнице караульные из соседней комендатуры, Полину упекут в концлагерь как сообщницу контрреволюционера, а сироту Софью отдадут в детдом для детей врагов народа.
Прямой штурм исключался. Укрепленный форт берут не в лоб, а тихой сапой — подкопом, обходом с флангов и точным ударом в самую слабую точку обороны.
Трамвай номер три довез меня до Обводного канала за сорок минут.
На Варшавском вокзале стоял привычный, оглушительный грохот железнодорожного узла.
Тяжело, с надсадным свистом пара маневрировали черные товарные паровозы серии «Щ», таская за собой составы с дровами и мороженой рыбой. В воздухе висел плотный, едкий чад донецкого каменного угля, запах горячего машинного масла, мазута и мерзлого металла. Рабочие в стеганых ватниках, с закопченными до черноты лицами, стучали длинными молотками по бандажам колесных пар, проверяя буксы на звон.
Я прошел через поворотный круг паровозного депо, толкнул тяжелую дверь слесарного цеха и шагнул в тепло.
Здесь гудело пламя в кузнечных горнах, шипели пневматические клепальники, пахло канифолью и пареной ветошью. Мужики у верстаков приветственно кивали мне:
— Здорово, Васильевич! Паровоз сороковой серии загнали на третью канаву, там инжектор парит, глянуть надо.
— Гляну, мужики. Дайте четверть часа умыться, — бросил я, проходя в глубь цеха, к своей рабочей каморке под железной лестницей.
Каморка была крошечной: деревянный топчан, заваленный чертежами стол, керосиновая лампа на гвозде и верстак со слесарными тисками.
Я запер дверь на железный крючок.
Снял брезентовую куртку, оставшись в своей старой офицерской гимнастерке без погон. Подошел к дальнему углу, где под верстаком стоял тяжелый ящик с запасными золотниками и гаечными ключами на пятьдесят четыре.
Отодвинул ящик в сторону. Поддев кончиком напильника рассохшуюся половую доску, я поднял деревянный щит.
В тайнике, в сухой угольной пыли, лежал продолговатый сверток, туго запеленатый в промасленную ветошь.
Я достал его, развернул на коленях.
Вороненый металл блеснул в тусклом свете лампы ровным, матовым блеском. Офицерский револьвер системы Нагана, образца 1895 года, с четким клеймом Тульского императорского оружейного завода за четырнадцатый год. Оружие с двойным спуском, пристрелянное лично мной на десятках полигонов, не знавшее ни единой осечки.
