Михаил не стал другим — он остался тем же строгим, немногословным офицером чести, каким я встретила его на обледенелом спуске Зимней канавки. Но здесь, на свободной сибирской земле, его мужская сила была направлена не на оборону и разрушение. Она созидала. Он был старшим мастером на дистанции, перед ним снимали шапки машинисты и путейцы, его уважали за безупречную честность, но для своей семьи он был крепостью без единого замка. Крепостью, в которой не нужно было прятать глаза и ждать удара.
— Полина! — окликнул он, заметив меня в окне. — Почтарь от станции идет. Тимофей сумку тащит. Не иначе, с запада эшелон пришел.
От калитки, скрипя новенькими хромовыми сапогами по сухой песчаной дорожке, шагал подросток в железнодорожной фуражке — сын станционного стрелочника.
Увидев меня, парень весело вскинул руку к козырьку:
— Тетя Полина, вам пакет! Из самого Ленинграда, с курьерским скорым доставили! Лично в руки расписаться надо!
«Ленинград».
Слово всё еще звучало непривычно: город на Неве переименовали больше года назад, после смерти Ленина, но для меня он навсегда остался тем промозглым, замерзающим Петроградом двадцать второго года.
Я вышла на крыльцо, расписалась карандашом в потертой разносной книге почтаря, сунула парню в ладонь свежеиспеченную сдобную шанежку с творогом.
Пакет был тяжелым, из серой плотной бумаги, запечатанный круглой сургучной печатью Военно-медицинской академии.
Почерк на конверте был мелким, летящим, с длинными росчерками — неподражаемый почерк доктора Бориса Савельевича Лившица.
Старый лазаретный ворчун писал нам редко — раз в полгода, через надежных кондукторов почтовых вагонов, соблюдая армейскую конспирацию.
Михаил посадил Ваньку на траву возле крыльца, сунув ему в руки деревянную ложку, и поднялся ко мне. Мы сели рядом на широкую теплую ступеньку, пахнущую лиственницей. Я сломала сургуч кончиком перочинного ножа.
Из конверта выпал крошечный, засушенный фиолетовый цветок горной крымской лаванды, завернутый в папиросную бумагу, а следом — четыре исписанных с обеих сторон листа.
Я развернула первый лист:
«Дорогие мои сибиряки, Полина Сергеевна и Михаил Васильевич!
Пишу сие в добром здравии, хотя кости к дождю ломит так, что впору снова пускать себе кровь, как в добрые старые времена под Перемышлем.
Спешу поделиться вестями, коих за эту зиму накопилось изрядно.
Первое и самое главное, ради чего стоит жить на этом грешном свете: в апреле я брал отпуск и лично навещал нашу общую подопечную в Севастополе.
Голубушка моя Полина, если бы вы видели Сонечку сейчас — вы бы не узнали прежнюю чахоточную сиротку, которую мы вырывали из генеральской берлоги!
Девочке пошел десятый год. Вытянулась, загорела до черноты южного цыганенка, щеки круглые, словно крымские яблоки. От туберкулезного процесса не осталось и следа — легкие чистые, как хрусталь, плавает в бухте как дельфин. Осенью Софья Андреевна отдала ее во вторую советскую трудовую школу (бывшую женскую гимназию), учится на одни пятерки, особенно по французскому и рисованию.
Живут они в отдельном белом домике на Корабельной стороне, среди виноградников. Денег, выписанных генералом при отъезде, хватило с лихвой, да и санаторий выплачивает Софье Андреевне полное опекунское пособие как вдове чиновника.
