Я не вздрогнула, не сбила размеренного движения ножа. Только отложила очередной прозрачный ломтик на тарелку:
— Какие перемены?
— А бог его ведает, — экономка оглянулась на пустую лестницу и понизила голос до шепота. — Только на вас он глядит… страшно глядит, Полина Сергеевна. Словно купец на ярмарке на приглянувшуюся кобылицу: мол, артачься не артачься, а задаток уже внесен, со двора никуда не денешься. Вы бы побереглись.
— Я берегусь, Софья Андреевна. До обеда еще сорок минут. Накройте пока стол для Сони.
Шла вторая неделя декабря.
Зима окончательно закопала Петроград в тяжелые, слоистые сугробы. Набережные вымерзли до звона, мороз держался у пятнадцати градусов, и короткий северный день сминался в комок за считаные часы: в десять утра над крышами еще висела свинцовая хмарь, а в три пополудни город уже тонул в глухих синих сумерках.
Но для меня эти две недели стали временем удивительного, тайного раздвоения жизни.
Каждый день ровно в четырнадцать ноль-ноль мы с Сонечкой выходили за чугунные ворота на Каменноостровском. И каждый день наш маршрут — внешне абсолютно невинный, строго укладывающийся в отведенные генералом полтора часа — неизменно приводил нас к скверу у Ново-Михайловского дворца или к гранитным перилам Зимней канавки.
Там, в назначенное время, из морозного пара возникала высокая широкоплечая фигура в парусиновой куртке моториста и ломаном картузе.
Сначала это казалось случайностью. Но случайность быстро превратилась в молчаливый, выверенный до секунды договор двух взрослых людей, понимавших друг друга без лишних объяснений. Обеденный перерыв ремонтных бригад на железнодорожной ветке длился с двух до трех. Михаил выходил со стороны товарных стрелок, стряхивая угольную пыль с рукавиц, и ждал нас у чугунной решетки сквера, где вековые липы стояли в серебряном кружеве инея.
Самое поразительное произошло с ординарцем.
Гришка Козырев, после того как Ильин спас девочку из полыньи и намертво замял дело перед Стрельцовым, переменился к бывшему офицеру до неузнаваемости. В крестьянской душе парня смешались два сильнейших чувства: страх перед трибуналом, от которого его избавил Михаил, и то самое мужицкое уважение к настоящему командиру, которое не вытравить никакими революционными декретами.
Когда мы останавливались у решетки сквера, Гришка не хватался за карабин. Он шумно шмыгал носом, отходил ровно на десять саженей к углу набережной, поворачивался спиной к ветру и принимался не спеша крутить цигарку из газетного обрывка. Он сторожил. Но сторожил теперь не нас от внешнего мира, а нас — от случайных взглядов патрулей и генеральских знакомых.
— Полина, глядите, дядя Миша птицу несет! — звенел тонкий голосок Сонечки, и девочка тянула меня за рукав варежки, подпрыгивая в своих теплых валенках.
Михаил подходил не торопясь. Шаг размеренный, экономный, взгляд серо-стальных глаз ясный и спокойный. Он снимал картуз, приветствуя нас легким, почти незаметным офицерским наклоном головы, и лицо его, обветренное до смуглости, озарялось той тихой, сдержанной улыбкой, от которой на щеках собирались добрые морщинки.
